Ясно дело, непросто деревенскому парню, хоть и отслужившему три года, чуть не в самую архинаиглавнейшую боевую организацию новой власти попасть. Да отличился хорошо Федор Демьянович, особливо как от сгнившей на корню старой власти избавляться начали.
Самым первым на флотилии матрос Красной новое учуял, а как учуял, то самолично каперанга Крумана на штык поднял, бабе его, тут же приключившейся, кортиком реквизированным пузо, на сносях бывшее, распорол, а мамзелю ихнюю за косы прихватил и в наметившуюся рядом караулку на охальство поволок. Спервоначалу совместно с треском одежки визг оттель пошел, а опослед такое рычание с хрипами, что хоть всех святых выноси. Однако, понятно, как поволок мамзелю, так через полчаса и вытащил бездыханную, да с зенками выпученными, а из одежки на ней один полуспущенный чулок остался.
Тут надо сказать, у Федора Демьяновича одна особенность организма была, за которую его ни в один из старорежимных борделей Питера не пускали. С того дело пошло, что в самый наипервейший раз молофья из обрубка его вылетела, как он у себя в селе Ошмалья с пацанами кошку соседскую вешал. Петлю малолетки без навыка никакого плохо сделали, потому кошка оная токмо дергалась и вопила по-дурному, а подыхать ну никаким таким макаром не хотела. Хоть пора ей уж было, потому как мамани ихние уж на всю улицу чад своих домой зазывали, а кошка чуть не громче мамань мявала. Федя тогда висящую животину собственноручно душить стал, а как она опосля задергалась, то и он совместно с нею. Такую приятственность при том получил, что зарычал не хуже видмедя какого, да портки семенем собственным опаскудил.
Еще архиважно то было, что орган мужской его был длины такой малой, что впору его было токмо часовщику какому через лупу разглядывать, а никак иначе. Потому, в бане, ежели не один, то все бочком-тишком сполоснуться пытался, а как в года входить стал, то бабское естество только по самому входу пощекотать мог, отчего насмешек от ихнего полу претерпел немало. Да и когда пацаненком был, тоже доставалось. Особо попова дочка Танька Ташкова вредностью отличалась, хоть и вдвое младше Феди была. Подружек подговорит, они его в круг возьмут, и давай хором:
У Федюньки Красныша
Хер такой, как у мыша.
Он от них вырывается, убегает, а ему вслед:
А у Федьки-проходимца
Вместо хера треть мизинца.
Или:
У Федюхи крокодил
Все хозяйство откусил.
Оттого с пацанства от женского роду-племени шарахаться начал. А как Федора на Империалистическую забрили, стал он в Питере шлюх придушивать таким же манером, как ту кошку. Хоть большей частью не до самого скоропостижного конца, но всяко бывало. Как последом за Федором Демьяновичем из одного борделя труп пучеглазый вытащили, а вслед за тем – из иного, то мордовороты заведений, как залихватские усики Красного завидят, сразу бросались бока ему мять. Уже дело было на матроса заведено, в участок таскали не по одному разу, и коли не наступившее в городе двоевластие и заступничество Ревбалтсовета, не миновать бы Федору Демьяновичу каторги.
Но это дела уже давно минувшие были, а за подвиг такой – искоренение полное всей семьи кровопийцы-каперанга – ему от большевистской ячейки флотилии приглашение вышло: в их ряды влиться. Шуткуют, что раз ты Красной, то самое среди нас место. Самое – не самое, а тут как раз Кронштадт приключился. Не захотелось Федору Демьяновичу свою буйную двадцатишестилетнюю головку под пули подставлять, потому он в самый раз в запое сказался, тем паче неразбериха по всему Балтфлоту в те дни была. Зато как наймитов Антанты к ногтю прижали, и т. Троцкий приказал на них патронов не тратить, то дело для Красного нашлось. Все почти, кто воевал с предателями революции, в отказчики пошли – мол, не будем губить своих связанных безоружных товарищей, хоть и бывших. А Федор Демьянович славно поработал и штыком, и кортиком все тем же, и топориком пожарным, и багром. Да не просто выкорчевывал врагов революции одним ударом, а по-всякому руку набивал. То глаза сначала выковырнет, то локоть отсечет, то штыком спервоначалу в самое мужское место – это чтобы неповадно было врагам революции, и урок для всех буржуйских недобитков отменный был.
Все от души делал, поелику приятственность была, хоть и помене, чем с задушенным бабским полом. Однако не зря старался – усердие замечено было т. Пруцисом, комчеколитром. Он к себе на Литейный и забрал т. Красного, и должность как раз по призванию дал – революционные приговоры в исполнение приводить. От души тогда Федор Демьянович потешился, особливо, как повысили его, и стал он самым главным и единственным в расстрельной команде.
Дело так было. Первый-то денек он свои кронштадтские ухарства повторял. Но понятно, что не совсем так же. Наймиты-то матросские в одежке были, в бушлатах, а на Литейном враги революции как один голяком. Поелику, как они в подвал спускались за получением высшей меры социальной защиты, то должны были по приказу все лишнее с себя скинуть, дабы предстать пред очи отмененного революцией Господа в том же виде, как на свет из утробы материнской появились. И еще, конечно, для того, чтоб одежка зря не пропадала, а она временами очень неплохой была. А самое наиглавнейшее – чтоб всякие недореквизированные революцией ценности с собой на тот свет не утащили.
На мужиков без никакого такого интереса пялиться, на старух всяких противно, будь она хоть самая наипервейшая графиня придворная, а вот контрреволюционных мамзелей Федор Демьянович особо привечал. Первым днем, как за тяжкую работу взялся, не токмо душил, но и холодным оружием на них упражнялся – помнил приказ т. Троцкого. Но пред тем, как окончательно заклеймить буржуазную гниду, кортиком революционную звезду на ней вырезал, животы с требухой вспарывал, груди взрезал. А клеймил уж потом – кортиком в женское место на всю глубину, куда б в естестве стручком своим ни в жисть не подобрался.
Тут ведь как оно было. Конвой к нему в подвал группу из 5-7 буржуйских выродков приводил, руки сзади связаны, чтоб ничего супротив не могли. Дальше уж забота Федора Демьяновича и еще солдатика одного – Ивана. Так на Империалистической контуженного и газом потравленного, что всю морду лица перекосило. Не токмо не слышал почти ничего, но и с соображалкой плохо было, токмо спиртяшку хорошо заглатывал. Они вдвоем впересменку веревки с супостатов снимали, чтоб те сами заголиться могли, а потом в расстрельный угол штыками подталкивали. До Федора Демьяновича вражеское семя Иван просто отстреливал и не боле. А как т. Красной эту контру уже по-своему изничтожать стал, тогда худо Ивану стало. Какой ни есть пьяный, а от чувств не раз блевать ходил и потом у перзамкомчеколитра т. Синюхи перевестись просился, хоть на самую что ни на есть передовую линию борьбы с буржуйским капиталом.
С того Иван выполнять свою должность спустя рукава стал – как новую группу пригонят, а у Федора Демьяновича глаза огнем разгорятся, так Иван нырк в каптерку и давай огненным зельем накачиваться. Потому на второй день т. Красной сам мамзелей раздевать приноровился. Общупать революционным обыском скрозь одежку куда занятнее оказалось, чем потом в ихнем грязном исподнем ковыряться. А супротивиться какая если начнет, то уж и вовсе без церемоний – хоть кулаком в рыло или под дых, хоть кортиком тем же глаз щекотнуть.
Однако на третий день естество т. Красного не сдюжило, тем паче уж Ивана и не видно было. Да и помыслить-то: какую неделю без баб! Разве что когда в ночи случайную шлюху оприходует да задушит, но и то редко – в ночи в городе стреляли, мало кто с них на промысел выходил. А посудил Федор Демьянович просто – мертвяки жаловаться на него не пойдут, а каким таким способом из осужденного врага победившего народа трупак образовался, никого не интересует, потому как архиглавнейшее – это торжество революционной законности.
Еще что способствовало – как на третий день конвой буржуйскую группу в подвал впихнул, среди них такая мамзеля нарисовалась, что спервоначалу у т. Красного челюсть натурально отвисла. Мало что с породистой буржуйской рожей и фигурой пригожа, волосья как золотом и длиннющие, так вдогонку и платье навроде бального – белое, широкое и все в кружеве ручном. Мамзеля к барину жмется, брату или мужу небось, а к ней – старушенция и пацаненок, подумалось опять-таки – маманя и братик младшой. Федор Демьянович тогда мамзелю в сторону отодвинул, а остальных веревкой перехватил и к скобе принайтовил, которая как раз для таких надобностей и была – чтоб никуда остальные не чухнулись, пока с кем одним дела решаются. Да так приспичило, что ни обыском с общупываанием не почтил мамзель, ни тем паче раздеванием, а сразу на пол повалил, с дюжину юбок наверх, панталоны содрал и при всем вражеском народе меж ног щекотать своим корешком-недомерком начал. А руками, понятно, душить. Она дурным голосом воет, мужик тот вопит, что, мол, прав не имеете унижать, старуха шипит, пацаненок ревмя плачет, а Федор Демьянович знай свое. Аж не почуял, что раньше – он опростался, или дергавшаяся мамзеля дух испустила.
Так во вкус вошел, что в тот же день, как трижды еще новых буржуев приводили, в каждой партии себе выбирал, с кем оскоромиться. Хоть пылу-жару такого не было, как спервоначалу.
Оно и пошло с того дня как по-писанному, что почти ни с одной группы контрреволюционного отребья, что в подвале оказывалась, не упускал Федор Демьянович своего. А порой с одного набора и двух мамзелей ухарствовал. Однако и старых привычек не оставил – щупал и самолично раздевал также, да звезды рисовал, да груди кортиком покрамсывал. Всем доволен был. Бабского естества бери – не хочу, и никто в околоток не заявит. Что душа пожелает, можно с буржуйскими тварями производить, как мужеска, так и женского полу. Выпивки – море разливанное, не говоря уж, что кой-чего из золотишка да ценностей в его карманах застревало. Да с командирами отношения сложились – с того, как он один в подвале за нескольких работал и на то никак не жалился.
Потому как обухом по голове Федора Демьяновича приложили, когда его в главные кабинеты ВЧК вызвали. Вроде всего-то в соседний дом, да только к самым наипервейшим чекистам, которые всей страной командовали. И сказали, что в родной его Буржской губернии, как оттель белочехов вышибли, нехватка образовалась архинастоящих, проверенных чекистов. Зато наоборот, контрреволюция из всех щелей прет и старые порядки вернуть норовит. Мол, надо на белый террор ответить красным террором. А заодно прощупать настроения в Буржском ГубЧК насчет симпатии эсерам – ну, тем самым, которые т. Урицкого шлепнули. Поскольку, говорят, ты, т. Красной, теперь наш самый проверенный и доверенный агент, а в ГубЧК то ли выполняют разнарядки по отлову буржуазии и религиозного элемента, а то ли и вовсе нет. Засим вручили Федору Демьяновичу мандат, подписанный самим т. Дзержинским, и проводили в дальнюю путь-дорожку.
2. Буржск
Как т. Красной добирался до места, это отдельная история, чуть не месяц длившаяся. Однако и до Буржска добрался, и до Воскресенского прошпекта, а там уж и до начальника ГубЧК т. Хохрякова Павла Демидовича, коему и представился по всей форме с предъявлением заветного мандата. Как товарищ по партии, поинтересовался т. Хохряков, откуда Федор Демьянович родом, от всего большевистского сердца порадовался, что местный, и непременно пообещал, что сумеет т. Красной милое сердцу село Ошмалья навестить. Выспросив, какие обязанности были на него в Питере т. Пруцисом возложены, начальник ГубЧК прямо сказал, что очень даже кстати! Но что, мол, заодно и помощь следствию тебе поручим – воздействовать на буржуев при допросах.
Так и пошло-поехало. Двух дней не прошло, как узнал т. Красной, что т. Хохряков спервоначалу побаивался стольного гостя, потому, к примеру, буржуйских мамзелей своих, которые, заголяясь, срамными местами отрабатывали у него освобождение папеньки-маменьки, при знакомстве в соседнюю комнату припрятал и строго-настрого приказал так затаиться, что не дышать вовсе. Да и остальным сказано было, чтоб язык за зубами. Но как распознали тутошние буржцы в т. Красном чекистскую выучку, тихариться перестали.
Все ж таки в дальнем Буржске повольготней было, нежели в столице. Там своими художествами по контрреволюционному бабскому элементу бахвалиться т. Красному не с руки было – прознай начальство в деталях, что сношения с ними имел, могло бы так получиться, что и головы не сносить. А тут без всякой и никакой маскировки все тутошние чекисты при себе буржуйскую обслугу держали. Хохряков-то Павел Демидович последним троих взял, а первее всех употреблять вражеский женский элемент в рабоче-крестьянских интересах начал начоперо т. Малышев, к которому Федора Демьяновича т. Хохряков и определил.
– Архиглавнейшее, – напутствовал т. Хохряков, – чтоб несознанки не было. Что буржуй к стенке пойдет, это как два пальца обоссать, а вот ты, т. Красной, должен так обустроить, чтоб тот все признал. Не так главное, с кем и что супротив народной власти замышлял, как куда эта контрреволюционная гнида заховала свое золотишко. Нажито-то оно путем бессовестной эксплуатации рабочего класса и трудового крестьянства. Будешь в этом начоперо т. Малышеву помогать. Чтоб он допрос вел, а ты воздействовал.
Уж потом третьего дня т. Красному рассказали про почин пользования бабским полом. Заявилась к т. Малышеву буржуйка за своего любимого папаню просить, да за краля, чтоб выпустили. А папаню только что к Духонину отправили, но буржуйка об сем не ведала. Зато суженого попоздней взяли, не успели еще туда ж. Только засобирался т. Малышев к протокольному допросу приступить, как буржуйка вскочила и без спросу заголяться стала. Тогда еще пригожая она была, это уже потом ее в ГубЧК до страхолюдины обработали. Заголилась и, мол, возьмите меня, а папанечку с женишочком отпустите. Ну, т. Малышев, не будь дураком, прямо на столе буржуйку оприходовал, но пояснил, что за двоих контрреволюционеров ей еще придется с недельку-две не токмо срамом своим, что само собой, но и за Ундервудом в приемной отработать. По несекретным документам, конечно. Но не просто так, а что ее одежка в порядке рабоче-крестьянского залога у т. Малышева останется, а самой надлежит работать исключительно в натуральном виде и без никакого накида. Чтоб не токмо чекисты без помех каких в любой момент времени могли ее по прямейшему бабьему назначению употребить, но и кто в чеку придет, чтоб каждому понятно стало, как прошения подавать положено.
Буржуйка та заартачилась спервоначалу. Не так от чекистского пользования, поскольку уже употребленная стояла и по ляжкам малышевская молофья стекала. А более, что при всем народе бабскими своими прелестями ядреными сверкать будет. Говорит, что как знакомые ее так узреют, то срам до конца дней. Но т. Малышев тогда ей продыху не дал. Сказал, что конец дней не за горами, если артачиться будет, и все в том же виде пинками на улицу, да за руку к решетке у входа возле часового ее пристегнул. Еще когда по коридорам он ее гнал, то от взглядов вся зажималась-прикрывалась, а у выхода вовсе вся скукожилась. Да и то сказать – Воскресенский прошпект-то не самое безлюдное место в Буржске. Как ни закройся или отвернись, все одно телеса сверкают. Да мало того. В марте дело было, но морозец потрескивал, все в тулупах, а ей голяком, да босиком. Как ни кинь, а долго живой не простоишь.
У часового челюсть аж отвисла, но виду не подал – знал поди, к какому заведению прикомандирован. Верно понял, как оно и есть – что мамзеля наказанная за грехи супротив народной власти, и что положено ей тут перед публикой покрасоваться. Как т. Малышев к себе ушел, то к себе развернул, осмотрел да прикладом ее груди поболтал, а на большее не решился – место такое, что чуть чего, сохрани Господь, не ты будешь охранять, а тебя. Послед буржуйку так развернул, чтоб она задницей в решетку уперлась, а весь передок к улице. Да в бок еще штыком несильно кольнул – свободную руку, мол, по швам, раз уж такое наказание вышло. Вся от холода дрожит, с ноги на ногу переминается, однако спервоначалу не посинела еще. Красная стоит, хнычет, глаза зажмурила, с-под них слезы ручьем.
Сперва токмо прохожие приостанавливались, которые завсегда этот дом чуть не бегом норовили прошмыгнуть. Вслед аж извозчики притормаживать стали, а в оконцовку, как на грех, пацанята ниоткуда объявились. Столпились кружком, а поближе подойти трусят: то на нее зыркают, то на солдата с винтовкой опасливо – ну, как пальнет? Сам же часовой думу думает: навроде спектаклю тут непогоже устраивать, а если иначе глянуть – так ведь сам т. Малышев ее тут приковал, как для цирка нарочно. Да и пацанва ж не во внутрь самой чеки намылилась, чтоб ее сгонять. К тому ж в любопытство, каково буржуйке придется, как они вплотную будут, и что им в головки стукнет. Потому как бы строго нахмурился, а сам старшому подморгнул и на нее глазом показал: мол, вперед и «ура».
Приблизились. Старшой, на вид лет 13-14, варежку скинул и осторожно пальцем ей в пузо тыкнул, а сам на солдатика косится: ну, как шуганет сейчас дядя-часовой, али пуще – за ухо схватит. Нет, с той стороны порядок, а вот барышня встрепенулась, глаза распахнула, шипит на них, как змеюка подколодная, любопытную руку отпихнула, по щеке старшому съездила, да еще ногами пинаться удумала. Часовой от того тоже встрепенулся, что такая спектакля бесплатная пропадает:
– Цыц, буржуйское отродье! Чтоб не противилась, как тебя пролетарьят будущий изучает, в чем твое нутро контрреволюционное от них отлично! – и вдругорядь штыком ей в зад колет.
Вот ведь чутье какое народное у солдатика! Не знал ничего про ейного папаню, а прямо в точку с буржуйским отродьем попал!
Буржуйка присмирнела тотчас, а пацанва наоборот, поддержку почуяла. Потому уж не одного старшого руки по ней гулять принялись, а всей оравы. Живот охаживают, что пупырками с морозу покрылся, зад, титьки с твердокаменными сосцами само собой. Барышня отстраниться хоть пытается, но слабо – о солдатском штыке помнит. Тут еще старшой меж ног ей пальцы запузырил, а там еще от т. Малышева много добра осталось, вот и попачкался. Выдернул руку, та вся блестит, с нее капли падают и, до тротуара не долетев, замерзают напрочь. Руку тогда встряхнул, до головы ейной дотянулся и об волосья буржуйские вытер, а опосля – пощечиной расквитался.
Как буржуйка от пощечины глаза распахнула, один из младших встрял:
– Я ее знаю. Дочка Альсандр Константиныча, наискось от нас, с Пестеревского. Его давеча зааресовывать приезжали…
Буржуйка от бессильства ревмя ревет, пацанва ейные контрреволюционные прелести щипает, прохожие сторонкой обходят, но оглядываются ошеломительно, часовой хмылится, а из окон чекисты на всю эту картинку любуются. Незнамо, чем бы дальше закончилось, да т. Малышев сжалился в доброту своего горячего сердца и холодных рук. Вышел из двери, пролетарьят будущий шуганул, солдатику крысю скорчил, а сам к буржуйке:
– Довольная? За Ундервуд голяком сядешь? Без отказу чтоб?
Сквозь слезы кивает, она уж на все согласная стала опосля такого морозища да позорища.
Как в приемной перед Ундервудом устроилась, то спервоначалу ее т. Хохряков на сугрев вызвал в свой кабинет, фанерной перегородкой выгороженный от того коридора, где весь народ вызванный кучковался. Так т. Хохряков звучно ее оприходовал, что как коленом под зад выпроводил, не знала, как спрятаться от людских глаз, которые на нее дружно уставились.
Отправку хахеля к Духонину притормозили, раз такое дело. Зато второго дня им очную ставку устроили. Как наскрозь секретарского закоулка буржуя этого проводили под конвоем к т. Малышеву, то тот аж присел с перепугу, как свою там в таком виде узрел. Да еще с фонарем под глазом, приключившимся, как она свой зад кому плохо подставила – не расслабилась, как по уставу положено. А что титьки с ляжками все в синяках от щипков, да зад порото-полосатый, это краль спервоначалу и разглядеть не успел. Мамзеля вроде как вскинулась радостно, а потом о своем виде вспомнила, побагровела и чуть под стол не забралась, как Ундервудом загородиться не получилось.
Опосля, как к т. Малышеву с дюжину чекистского народа подтянулось, конвойные тож, ее вызывают. Входит как буряк ошкуренный, глаза в пол, бумагами свои буржуйские прелести прикрывает, вроде как скромница. И по виду – вроде как никто в ГубЧК ее и не охальствовал никогда.
Поскольку тут сам т. Хохряков был, он собственноручно и взял командование на себя. Говорит, мол, положь документы на стол и покажь, как ты с твойным хахелем амуры крутишь. Та из себя морду корчит, будто не понимает, а раз так, то т. Хохряков со всей рабоче-крестьянской прямотой:
– Штаны с него скидай, дура. Не видишь, что сам не могет, коль у него руки за спину перевязаны? И в позу! Если полюбиться сподобитесь, а мы ваши шуры-муры одобрим, считай – свободны досрочно.
Он типа «права не имеете», она чего-то мямлит, мол, никогда с ним еще, а т. Малышев за титьку ее схватил, по сторонам дергает и, ответствуя, гогочет, что зато тут со всеми, да по всем таким правам. И чтоб ваньку не валяла, а к делу приступала, поскольку все тут собрались, важнейший участок работы с буржуями оголив, и что времени нету рассусоливаться с такими контрреволюционными гнидами, как они.
За три дня-то приноровилась мамзеля мужские портки расхристывать, потому справилась без затруднений всяких. Лишь вот ейный ненаглядный буржуйскими достоинствами ее не порадовал – висит у него, будто неживой совсем. Даже скукожился от хохота чекистского и взглядов пролетарских. С того никакого такого движения на подъем и не наблюдается вовсе. Как ей тут науку преподали, пальчиками поддрачивать стала, и ртом было туда потянулась, но т. Хохряков самолично это дело пресек и командирским голосом команду подал, чтоб в позу враз встала.
Эту науку буржуйка тож прошла. Потому как некогда было работящему люду рассусоливаться, ее порой на столе оприходовали, куда она по первому кивку должна была спиной опрокидываться, задницу приспускать, да ноги к потолку задирать. А чаще, как совсем времени не было, так в позу – просто ляжки расставить, нагнуться, а бабские прелести в нужном направлении выпятить. Так и нонче проделала, дело-то привычное. Только не в сторону чекиста какого выпятила, а к кралю свойному.
Выпятила, значит, и пододвигается, ему в мотню тычется. Тот-то может и рад бы с ей заняться, коль и вправду по-первой, но ежели тряпка меж ног болтается, то ее ж никак не втыкнешь. Уж барышня по мотне елозит-елозит, а толку чуть.
Чекисты пролетарские шуточки отпускают, в какое такое место вставлять природой положено, и что надо иметь что вставить, а ежели не имеется, то и не вставится. Токмо все одно – не помогает, окромя как с тех прибауток буржуи вдвоем дружно багровеют. Как отсмеялись, то т. Хохряков ей приказывает, чтоб, раз ейный миленок малахольный такой, то чтоб развернулась, за хахеля своего схватилась, а употребиловку в чекистскую сторону оттопырила. А тому добавляет, чтоб смотрел и учился, как оно у простого народа баб оприходовать получается.
Сам т. Хохряков не захотел пример показать, потому как уже спользовал и из самоличного кабинета ее выпроводил, а послед за ним и т. Малышев тож. Спервоначалу конвою кивнули. Те рассупонились живехонько, и пошла карусель. Буржуйка за колени свойного суженого вцепилась, да так и мотается совместно с ним под толчками, что ей под филейную часть дрыгают. Женишок этот спервоначалу зажмурился, но как мамзель от сотрясений по его мотне волосней елозить стала, да пару раз туда мордой лица тыкнулась, то глаза приоткрыл. Достоинство тож не на тряпку уж стало смахивать, а надыбиться сподобилось.
Как чекисты на такое усмехаться стали и шуточки отпускать, то т. Хохряков к женишку этому не поленился обратиться, что, мол, если хочешь любовь вашу буржуйскую показать, то так и быть. Но только тогда проси. А эта контрреволюционная гнида, дурак дураком, отвернулся и молчит гордо. Однако орган его выдает – налился, с-под залупы вылез, чуть не в потолок смотрит, и подергивается еще. Но уж как очередной чекистский кавалер руками в зад ей впился, зарычал победно и с закатившимися глазами начал в нее свое революционное семя заливать, то буржуй ейный уж не выдержал. Сподобился, наконец, т. Хохрякову говорить, хоть тихо и с хрипами:
– Господин начальник, прошу, чтоб я. Как вы сказали.
А т. Хохряков ему ответствует, что господа нонче пролетарской революцией отменены, а обращаться к нему надлежит не иначе как «гражданин начальник ГубЧК». И добавляет, чтоб тот со всей прямотой громко свою просьбу объяснил. Ну, тому деваться некуда, раз такое дело. Уточняет:
– Гражданин начальник ГубЧК, прошу, чтоб мне вы позволили полюбиться.
Тогда т. Хохряков карусель прервал, хоть еще были желающие. Но уж зело любопытно ему стало, как женишок свою суженую при всем честном народе охальствовать станет. Потому на стол спиной со связанными руками его уложил, а мамзеле приказал над ним на коленки встать, да сверху прыгать, причем к нему задом повертясь, а к публике передом для лучшего обозрения, как корень контрреволюционный будет в ней входить-выходить.
На стол буржуйка взгромоздилась как велено было, рукой елдак своего суженого в себя затыкнула, да запрыгала. А т. Хохряков тогда еще приказал, чтоб колени поширше развела, дабы понятно было, на самом деле любится парочка, или только притворство сплошное. Как она так и сделала, да все вокруг подошли, так уж ясно без всяческих прехлюндий, что никакого притворства, и все взаправдашно. Ее т. Хохряков собственноручно за титьки мацает, т. Малышев похотник нащупал и ногтем его подковыривает, а девица уж вовсе забагровела. Сама-то скачет честно, но слезы из глаз, что публика на эту спектаклю уставилась пристально. Да и краль ейный тож. Хоть и подмахивает, но морда лица злющая, а глаза закрытые. Однако попрыгала она, попрыгала, но не так, чтоб очень долго, поскольку задышал буржуй громко, да задергался. Первые выстрелы она с запала в себя пропустила, а потом, не будь дурой, рукой за корень взялась и вытянула его, а сама к хахелю на живот передвинулась. Да еще с елдака последние пару выстрелов сдоила напоказ. Это сама сообразила, что надо, чтоб чекисты удостоверились, что на самом деле до победного конца любовь проходила.
А как все исполнила, так сразу со стола спрыгивает, на колени перед т. Хохряковым бухается и благодарствие говорит, что столько народу ее оприходовали, а в конец даже со свойным миленком позволено было любиться. Это уж школа сказывается, что она тут в ГубЧК прошла, что за все надо благодарствие говорить, даже если кулаком по мордасам.
Тут надо сказать, что товарищи в Буржском ГубЧК все наскрозь честные были и неподкупные нисколько, что т. Красной впоследствии сам узнал. Потому, как баран с ярочкой свою спектаклю отработали, то выпустили их вовсе на вольные хлеба, хоть и за выкуп. При том разрешили буржуйке на себя исподнее какое нацепить, чтоб до дома добраться, не заколев с морозу.
С того и пошло, что в ГубЧК голая обслуга появилась из контрреволюционерок недострелянных, которые своим естеством за жизню расплачивались. При том за охальством каким вовсе не запамятовали труженики революции об делах архиважнейших, потому разнарядки из Центра об уничтожении под корень вражеского элемента выполняли как положено. И когда после злодейского убийства т. Урицкого красный террор был объявлен, и во вражеский элемент приказано было не токмо буржуев с попами занести, но и бывших присоседившихся правых эсеров, то в одну ночь всех этих выродков с семействами переловили и в штаб Духонина отправили. Невзирая, что и в ГубЧК четверо этих тварей пробраться успели, а один аж в бюро Губкома заседал.
Однако ж не самоуправствовали вовсе в ЧК, а все до крайности действия, с буржуйки той начиная, в ревотдел Губсовета выносили, однако ж в Центр, понятно, не докладали о таких мелочах. Хоть и осторожно почали. Спервоначалу самого ходока по этой части пригласили – перзама Губкома РКП(б) т. Шейнкмана. А уж как он парочку тварей оприходовал честь по чести и одобрил, то с его подачи обсудили все это на Фетисовской – в бюро Губкома. Самое архиинтереснейшее, что т. Миропольская, секретарствующая на бюро, предложила, следуя указаниям тт. Арманд и Коллонтай, от чекистов не отставать, потому и в Губкоме те же порядки установить. Тем паче, что по докладу т. Шейнкмана в ЧК мяса бабьего с избытком наличествовало, не грех и поделиться по рабоче-крестьянскому с товарищами по партии. Потому на Покровской, в ревотделе Губсовета как раз т. Миропольской выступить поручили про почин ГубЧК. Там тоже все под солдатское «ура» прошло, хучь и эсеришки в Совете состояли недобитые – левые, конечно.
Это все к тому, что как т. Красной Федор Демьянович опосля Питера в родных пенатах оказался, то отличия заметные в чекистской работе токмо слепой заметить не смог. Но ведь его ж т. Хохряков на архиответственнейший участок работы к начоперо т. Малышеву назначил, чтоб тому помогать из контрреволюционных гнид всю подноготную выяснять про награбленные у трудового народа сокровища. Потому призадумался Федор Демьянович крепко, как бы ему свои знания и опыт в пользу рабоче-солдатско-крестьянского дела наилучшим таким макаром употребить. Как пару раз поприсутствовал собственнолично на допросах, т. Малышевым проводимых, понял вконец, как лучше дело вести.
Повелось тут было, к примеру, что ежели вражину мужеска пола на допрос приводили, так не одного-одинешенькова, а чтоб какая мамзеля из ейного семейства была – хочь жинка, хочь дочка. Ясно, как бобылем каким вражина был, то его прямиком к т. Клементьевой, коя гольных мужиков отрабатывала, это уж опосля т. Красной с энтой Харитиной ознакомился – звали так ее. А тут пока т. Малышев архиважнейшие вопросы задает, так единовременно кто из конвойных мамзелю энту живехонько разоблачает, да к т. Малышеву в натуральном виде подводит. Тот ее на стол пред собой ложит, и допроса не прерывая, на глазах ейного родича оприходует. Она повизгивает, вражина было возмущаться начинает, но тут т. Малышев его охолаживает – что, мол, если б сразу сказал, где уворованное прячешь, то и не было б никакого такого охальства.
Однако ж, рассудил т. Красной, не всегда это врагов народа должным образом вразумляло, поелику архибыстро все свершалось, да и слухи шли, как в ГубЧК иные гольные буржуйки телесами свойными сверкают и в каждый момент времени к рабоче-солдатскому оприходыванию готовы. Потому, как вдругорядь контрреволюционный элемент привели с супругой ейной, то предложил Федор Демьянович, чтоб их супротив друг дружки посадили, дабы буржуй воочию все время свою мамзелю наблюдать мог. Да еще без разговоров всяких энтого буржуя так к стулу веревкой обкручивает, чтоб тот не токмо вскочить, но даже толком шевельнуться не мог.
Опосля, как т. Малышев допрос почал, т. Красной к буржуйке с ейной спины пристроился. А надо сказать, буржуйка та и лицом и телесами пригожая народилась, да и не старая вовсе – десятка два с половинкой самое большее. А выглядит вовсе молодухой – по архипервейшему взгляду напрямую чуть не гимназистка. Пристроился, значит, т. Красной со спины, наклоняется, прядку светленьких волосьев ей в сторонку отводит и на ушко:
– Как тя кличут, милашка?
Та аж растерялась от обращения ласкового, поелику не такого ожидать настроилась, и оттого тож шепотком:
– Зинаида.
Федор Демьянович тогда ее по головке поглаживает и опять-таки, наклонясь, да тихонечко:
– Умничка, Зиночка. Вот так и сиди, да не рыпайся, – а сам пальцами по шейке перебирает.
Вражина ж допрашиваемый на такое дело смотрит и никак не поймет, что за секреты такие егонная супруга с энтим тонкоусым красавчиком-чекистом перешептывают. Федор Демьянович тем временем шейку мамзелину прижал малек, как кошку давнишнюю. Но токмо она руками дернулась туда, как отпустил сразу, а сам ей нашептывает, что, мол, учебно-тренировочная тревога токмо, чтоб вдругорядь как чего, то не супротивилась. И в открытую, на ейного супруга глядучи, пятерню ей за пазуху запускает. Да поясняет, что обыск такой, чтоб не спрятала чего там буржуйского. Сам же энтой Зинке титьки мнет и прямолинейно, по рабоче-крестьянски, как и положено рядовому Революции, в свинячьи глазки вражеской мрази смотрит: ну, заступишься за свою кровинушку ненаглядную – выдашь, куда награбленные миллионы припрятал, или проглотишь трусливо? А чтоб получше буржуя проняло, выпростал титьку наружу и у него на виду еще сосок ей до боли выкручивает, чтоб она взвизгнула хоть, раз не решается толком руку т. Красного от себя отпихнуть.
Тот враз запинаться стал. Уж т. Малышеву не отрицает вовсе, что николашкины червонцы всякие у него водятся, хоть покамест не признается, в каком таком месте заховал энто золотишко от законных реквизиций.
Но т. Красного такое буржуйское упрямство не смутило вовсе, он уж загодя себе прикинул, как и что на допросе делать будет. Потому титьку, из-за шиворота вылущенную, бросил, одной рукой мамзелю поддушивает, а другой помаленьку ей подол задирает. Сам же нашептывает ласково:
– Давай-ка, Зинуленька, проверим, может ты под юбками чего такое интересное имеешь, что от наших органов укрыть норовишь? – и медленно так ей подол подворачивает, сам же вовсе не на оголяющиеся ляжки бабьи пялится, а на ейного супруга в упор.
Как исподние сиреневые панталоны во всей такой красе показались до верхней резинки, Федор Демьянович встать ей сказал, а подол задранный под самыми титьками держать и не отпускать. Чтоб прекословья не было, еще горло пару разов до хрипов сжал. Потому послушалась, и встала, как велено оперед ейного буржуя венчанного.
– Тотчас и удостоверимся насчет чего интересного, – ей т. Красной говорит и всеми руками в бабьи подштанники забирается. Так ее там общупывает, что мамзеля только повизгивает. И понятное дело, как рак вареный стоит, что охальство такое происходит в шаге от супруга законного. А Федор Демьянович ее еще по щиколоткам сапогом, чтоб ноги поширше расставила, и без помех можно было в самую вражескую утробу руки запихнуть по причине рабоче-крестьянского обыска. Опосля мокрую руку оттель вынает и буржуя ею по носу мажет, приговаривая:
– Понюхай, как твойная жинка сок пустила от пролетарского обжимания. Не хуже, чем кромсанный огурец с соли. Теперича в натуре удостоверимся, – и мигом ейные исподние панталоны до коленей сдрючивает.
А как полоски красные от резинок у ней на пузе, да на ляжках показались, в них пальцем тычет и ейного супруга с пролетарской прямотой упрекает, что не смог, мол, ей подштанников подобрать подходящих, чтоб не портили всю картинку от голья. Сам же Федор Демьянович при том одной рукой ей, как и раньше, горло поджимает, чтоб не трепыхалась, а другой пузо белое гладит и к курчавой мохнатке охально подбирается. Мохнатка оная хоть и русая была, но заросшая изрядно. Потому, не взирая, что мамзель ноги-то расставила, но что там в зарослях творится, не видно ни в коем разе. Это прямо как по-писанному получилось, потому как у т. Красного свой план имелся на допрос, как его проводить надобно, дабы контрреволюционные элементы в полную сознанку пошли.
Оттого Федор Демьянович с барыни нижнее исподнее вовсе сымает, и на стол ее ложит, самым бабьим естеством к буржую ейному, приговаривая ласково, чтоб Зинуля ножки поширше развела, да подняла повыше, прихватив под коленками для лучшей остойчивости. Та было заартачилась, но как т. Красной ей шею прихватил покрепче, в тот же миг и раскрылась без всяческого дальнейшего прекословия. Опосля Федор Демьянович ей коленки взашей связывает и руки туда ж принайтовывает, дабы не дергалась, как он свой план будет в действие приводить. Буржую при том объясняет, ухмыляясь в свои усики, что архигусто евонная жинка заросла, оттого для революционного осмотра надобно ее вовсе навзничь раскрыть. Со словами такими две загодя приготовленные большие портняжные английские булавки достает, ей поочередно срамные губы оттягивает, прокалывает и вживую глубоко к ляжкам пришпиливает. Мамзель орет, как давнишняя кошка полузадушенная, а муженек ейный бледнеет и чуть в обморок не валится, особливо, как по обеим окорокам у ей капельки крови покатились.
Однако т. Малышев при всех таких действиях не теряется вовсе, а совсем даже наоборот, и революционный допрос с еще пущим напором ведет. Но зато вражина с перепугу то вскочить вместе со стулом порывается, то отпустить умоляет, то еще какую полную ахинею несет. Тем временем Федор Демьянович революционный обыск продолжает, ей пальцы в утробу засовывая, а т. Малышев для уточнения вопросы всякие задает насчет украденных у народа ценностей. Буржуй тут уж понял, что деваться ему никоим образом некуда, потому во всем сознается, что ни спросят. И про банку с червонцами тож повествует, да рассказывает подробно, в каком таком месте в подполе та самая банка зарыта.
Ожидал, небось, что их с жинкой отпустят тотчас то самое место показывать, да банку отрывать, однако т. Малышев не так прост был, уж и не таких сказок в кабинете наслушался. Потому на поводу у контрреволюции не пошел, а запросто двух порученцев вызвал, чтоб они извозчика прихватили и в указанном месте порыскали. Те на бабу косятся, поелику хоть бабьих срамных мест в заведении насмотрелись досыта, но таких зрелищ с булавками не видывали вовсе, но однако ж без никаких вопросов, и за банкой отправляются. Т. Малышев Федору Демьяновичу кивает, чтоб продолжал, а вражине говорит, что мы тут пока посидим, да погуторим, могёт быть, ты еще чего из наворованных ценностей вспомянешь.
Ну, т. Красной рад стараться, тем паче вовсе не всю свою надуманную программу срасходовал, над которой прошлой ночью кумекал. Не ожидал, однако, что буржуй так быстро в сознанку пойдет, хоть к действу основному и не приступал еще вовсе.
Для куражу спервоначалу сам на картинку любуется, им же организованную. А взаправду – есть на что глянуть. Все бабье бесстыдство как на ладони. Ноги так задраны, что коленки в плечи уперты, промеж ляжек одна титька сосцом сверкает, но самое представление снизу. Срамная мохнатка, густо русой курчавостью заросшая, так раздвинута донельзя и вперед выпячена, что аж бледно-розовый бабий охальник из заточения чуток на свет божий вылез погреться. Нижей и по бокам всяка така мякоть складочная, а под ней глубиной темнеет самая дырка позорная, не сомкнувшаяся еще, опосля как пальцы Федора Демьяновича ее разворотили. Да и далее видна задняя морщинистость, сквозь которую эта самая Зинуля испражняться ходит. Однако ж главная красотища – ейные большие губы, к ляжкам пришпиленные и так растянутые, что вся блестящая нутряная кожица перед глазами.
Посмаковал т. Красной дело рук своих, ногтем чуток бабий охальник ковырнул, а опосля достает с сапога толстенную кривую сапожную иглу, вкруг которой дратва завертана, варом просмоленная. И притом т. Малышеву поясняет громко, чтоб буржуй тоже переплет осознал, что, мол, булавки отстегнуть пара пустяков, а вот ежели их к ляжкам принайтовить намертво, вовсе иной коленкор. К тому же уколоть булавки могут кого из пролетариата, если невзначай возьмут, да и расстегнутся при оприходывании Зинули. А оприходывание это всенепременнейше произойти должно, но чуток опосля. С теми самыми словами Федор Демьянович дратву распутывает и к швейной работе приступает: протыкает, слюнит кончик, в иголку вставляет, подтягивает, потом опять.
Мамзеля еще пуще верещит, особливо как т. Красной ей ляжку прокалывает, буржуй со своего стула спрыгнуть норовит, а т. Малышев ему вдумчиво поясняет который уж раз, что как на духу надо каяться, где еще добро запрятано. Однако ж не кается контрреволюционная гнида, а токмо вопит с выпученными глазами, чтоб измываться прекратили. Но Федор Демьянович на такие слова ноль внимания, фунт презрения, и свое ремесло как начал, так и продолжает спокойно. Поначалу одну срамную губу ей еще подале растянул, чуть не на пятерню, да к ляжке парусными стежками с перенахлестом подшил, опосля дратву затянул на морской восьмерочный узел, перекусил, и ко второй губе приступил. Сам же буржуйку утешает притом, что, мол, еще чуток потерпи, Зинуля, да ее же сиреневыми панталонами сочащуюся юшку подтирает, чтоб самому видно было, где новый стежок делать.
Четверть часа не прошло, как закончил работу. Тогда в сторонку на пару шагов отодвинулся, чтоб вражина собственными зенками убедился, каково на допросе трудовому народу перечить и облыжно утверждать, что ничего такого, окромя банки вышеназванной, у него не заховано. Отодвинулся, а сам т. Малышеву докладает, что самое время пришло употребить барыню по женской части, потому как такого распахнутого бабьего естества тут на Воскресенском еще не водилось.
Т. Малышев тогда из своего начальственного стола вышел, дабы воочию в качестве работы удостовериться, и так ему это мастерство по нраву пришлось, что решил почать пробу подшитого естества наперед того, как подчиненный революционный состав в лице т. Красного или иных чекистских служивых за дело примется. Галифе т. Малышев расхристал и за конкретную работу по увещеванию буржуазии взялся. Путем наглядного пояснения мамзеле, откель в народе согласно марксистско-плехановского учения дети происходят.
Федор Демьянович при том вблиз ейной башки пристроился, одной рукой ей сосок выкручивает, а другой шейку поджимает, поясняя, чтоб не лежала студнем бесчувственным, а подмахивала т. Малышеву со всем таким бабьим усердием. И что это ей не с миленком каким шуры-муры крутить, а что нынче она архиважнейший долг выполняет, поясняя на примере буржуйскому выродку, что с самого спервоначала надо было никаким реквизициям не противиться, а токмо с радостью превеликой способствовать. Однако ж Зинка так контрреволюционным духом пропиталась, что не слушает его вовсе, лишь пищит от каждого тычка, что больно ей, мол. Да и буржуй ейный заместо помощи какой наскрозь лживое возмущение выказывает, что сказал про все, что имел, при том еще смелится обзывать чекистов ворами и развратниками. На то т. Красной Зинуле до хрипа горло сдавил и цыкнул, чтоб не ерепенился.
Токмо успел т. Малышев с победным урчанием в Зинулю отстреляться, да портки застегнуть, как порученцы возвернулись. С добычей – банку ту самую привезли. Т. Малышев ее на руке взвешивает и упрекает буржуйскую мразь, что такой малостью никакие такие планы по реквизициям выполнить никак невозможно. Потому выбор у него: или с Зинулей вдвоем к Духонину отправиться, или все ж таки выполнить свой долг перед революцией и способствовать экспроприации материальных ценностей в пользу трудового народа и рабочего крестьянства. А пока, мол, размышлять будешь, пущай порученцы об твою жинку погреются, потому как не они должны были за твоими червонцами ездить и силы тратить, а ты сам обязан был все награбленное имущество в ЧК представить, причем еще добровольно и до того, как тебя взяли.
Порученцы ж тем временем токмо на Зинулю и пялятся, потому как еще не приходилось лицезреть такого разнайтованного по ляжкам бабьего срама. Но поелику разрешение получено, то пристраиваются к ней по очереди. Притом надо сказать, что оные порученцы токмо давеча оказались прикомандированы с Красной Армии к ЧК, с того по бабьему мясу вусмерть оголодались. Это т. Малышев с чувством, с толком, с расстановкой Зинулей занимался, а от красноармейцев такая долбежка пошла, что хоть всех святых выноси. Мамзель-то визжит привычно, а вот ейный супруг аж затих, пораженный напором рабоче-солдатским. Что же до Федора Демьяновича, то хоть и ранее, как с Зинулей вожжался, шевеление в портках чуял, однако как порученцы ей занялись, то уж никакого такого терпежу терпеть сил не осталось. От публики отвернулся, чтоб его писюн-недомерок никому заметен не был, и в рот его буржуйке тычет. Той же не до того, чтоб размеры оценивать. Потому как т. Красной ей нос зажал, а другой рукой к шее пристроился, рот открыла безо всякого прекословия. Однако боле никаких действий. С того Федор Демьянович ей тихонечко: мол, это петушок сахарный на палочке, оттого соси его, токмо без зубов без никаких. Да сам уж к тому времени так распалился, что лишь внутри язык почуял, то без всяких яких молофьей ее напоил, да так, что мамзеля заперхала истошно.
Но вот супруг буржуазный как и ранее рыбье молчание хранит насчет еще не указанных ценностей, вражеским путем им от народа утаенных. Потому т. Малышев рассудил справедливо, что не след на достигнутом успокаиваться, и т. Красному кивает, мол, если еще чего задумал, то самый момент в действие приводить. Федор же Демьянович в то время на мамзелю глядит задумчиво, и всякие такие мысли у него при том взгляде возникают, поелику всем скопом запоганили Зинулю изрядно. Да и под конец такой хлюп из утробы пошел, что хоть всех святых выноси, ибо при похабстве вышеописанном с добрый штоф густой рабоче-крестьянской молофьи туда влили. Вот эта густота и обратно вытекала, весь зад буржуйке запачкав, да и стол, на коем белая лужица образоваться сподобилась. Потому перевязал Федор Демьянович гада контрреволюционного, руки ему сзади взашей подтянув, со стула сдернул и тыкнул носом в непотребство супруги, приказав все это языком вычистить. Тот было упираться начал и морду вбок воротить. Тогда т. Красной со всей революционной прямотой объяснил, что при сопротивлении куда пуще допрос пойдет, ибо и у мамзели, и у него еще много всяких свободных мест осталось. А такие места прекрасно той же дратвой подшить можно, отчего их внешняя картинка так улучшится, что впору будет тут спектаклю устраивать и билетами по червонцу торговать. Поскольку буржуй токмо что самолично лицезрел изобретательность Федора Демьяновича, то доводы нужное действие оказали не замедлясь. Принялся тот, нимало не смущаясь, при всем честном народе супруженцию свою вылизывать. Спервоначалу с ляжек начал, а опосля и до бабьей стыдобы добрался. Да с таким усердием чистоту наводить стал, что та аж чуток подергиваться ответно стала, чем законный хохот вызвала.
Видя такое, т. Красной оттащил его за волосья от мадамы и качество работы проверил. Надо сказать, гнида буржуйская постаралась – все чисто, ляжки блестят, каждая всякая розовая складочка, из коих бабий срам состоит, вылизана до полной новизны, будто и не обрабатывали их. Главная дырка токмо темнеет, но и из ей ничего не сочится, да и нижняя скукоженность ничем таким не запачкана. Даже волосья, коии слипшимися были, расправлены шерстинка к шерстинке. Аж не удержался Федор Демьянович и ласково потрепал мамзелю по причинному месту. Буржуй, как это узрел, поморщился, но уж не сказал ничего. Да что о бабьем сраме говорить, аж стол, на коем мамзеля возлежала, чистым оказался, так что придраться оказалось никоим образом не к чему. А не в обычае самого архисправедливейшего боевого отряда революции – ЧК – придираться к пустому месту, коли работа воистину на совесть выполнена. Потому т. Красной объявил буржую благодарность от имени трудового народа, однако заметил ему, что все хорошие дела надо до конца доводить, чтоб не получалась серединка на половинку. Это к тому, чтоб ваньку не валял, а прямо и откровенно сообщил, какие такие еще ценности у него имеются, дабы никто не мог их с т. Малышевым упрекнуть, что с полдня с ними вожжались, а толку-то всего – неполная склянка с червонцами. Буржуй тут однако на колени бухается и отмененным революцией Христом-богом клянется и божится, что ничего такого у него боле и в помине не имеется.
Однако ж доблестные чекисты крокодиловыми слезами не пронимаются, потому Федор Демьянович у порученцев уточнил, сколько их в казарме расположено, и есть ли там в обслуге мамзели, дабы справлять в ихние утробы мужскую надобность. Те ответствовали, что 46 красноармейцев в их блоке, а никаких таких прислуг и в помине не имеется. Эксплуататор при том разговоре затих было, однако ж токмо тварь неразумная не смогла бы понять, к чему дело клонится, потому вновь на колени бухнулся и заверять стал, что у их обоих родичи есть богатые. Потому по писуле какой запросто в пользу ЧК такие деньжищи отвалят, что тут отроду и не снилось подобного, лишь бы Зинулю в казарму не отправляли на окончательный стыд и поругание. Федор Демьянович тогда на т. Малышева взглянул вопросительно, но тот лишь рукой махнул, что пустое – еще не этаких басен наслушался.
По технике конвоирования т. Красной специалистом никаким был, потому т. Малышев вновь на себя оперативное командование перевел. Тут насчет мужеска роду-племени главной т. Клементьева была. Вот энта самая Харитина и приспособила, что ежели куда мужика опосля допроса конвоируют, то всенепременно со спущенными портками, чтоб никуда не удрал, а архиглавное – чтоб веревкой яйца перевязать, и за енту самую веревку его куда нужно препровождать. Таким-яким макаром и нонче поступили – один порученец перевязанную Зинулю на плечо закинул, а второй за веревку буржуя в ту же казарму поволок, чтоб там он помогал солдатскому народу застарелую мужскую нужду в жинку справлять. А еще сказано ему было, что через пару дней, коли они с Зинкой еще живы останутся, то право получат насчет новых ценностей сообщить.
Коль вдругорядь о т. Клементьевой речь зашла, следует об ейном нелегком ратном труде поведать, хоть т. Красной и не был с ей в дружбанах ни спервоначалу, ни опосля. Ибо чуть ни весь мужеский род, в ГубЧК работающий, в дрожь бросало с того, что Харитина с контрреволюционными буржуями проделывала, даж прикомандированные порученцы у ей боле одного дня не выдюживали и перевестись хоть куды просились. Начать с того, что лицом т. Клементьева на лошадь какую была схожа, а остатные места, коими отмененный Господь бабий пол одаривает, так еще хужей народились. С жизни такой, что самый захудалый мужичок на нее не заглядывался, хучь пьяницей каким был, хучь косоруким, хучь вовсе инвалидом, затаила т. Клементьева к мужеску полу ненависть густую, коя зело кстати пришлась к новой самоотверженной работе на фронте борьбы с мировой буржуазией. Как к ей какого такого злейшего врага на допрос приводили, то первоначалу она его носком туфли промеж ног с размаху лупцевала. Как тот скорчивался, так портки с его спускала и совместно с конвоем на пол мордой вверх клала и руки-ноги враздвижку к кольцам в полу принайтовывала, коии для энтой нужды в кабинете вкрутили. Опосля, еще допроса не начиная, для разминки по нему прохаживалась в реквизированных острокаблучных туфлях, после чего самое такое действо и начиналось, от коего самых что ни на есть толстокожих красноармейцев отторопь брала.
С разминки-то еще ничего, как т. Клементьева в раж входила, поелику, как она сама гуторила, что для допроса хорошего ей должно быть в состоянии распаленном, ибо токо в оном состоянии допрос полноценно проходит. Для того т. Клементьева буржуйский елдак у корня совместно с мошной туго-натуго бечевой перетягивала, отчего этот орган в полную боеготовность приходил, хучь хозяин егонный от той бечевы и взвывал. Опосля т. Клементьева говорила, чтоб конвойные отвернулись, вслед юбку подтягивала, на корточки присаживалась и на том елдаке скачку устраивала, ногтями в щеки буржуйскому гаду впиваясь. Да пока раза три-четыре не завоет утробно, со свойного седла не слезала. А зато как слезет, считай, ужо требуемой диспозиции достигла и готова проводить дознание по всей строгости революционного правосудия. Тут у т. Клементьевой много приемов было, как нужное признание выведать. К примеру, всем весом туфлями яйца раздавливать, или в их иголки втыкивать, или попросту мошну вспарывать, яйца вынать, и в руке их держучи, интересоваться у буржуйской мрази, сразу их оторвать или повременить маленько. Коли не помогало, то еще щипчиками пальцы по суставу сковыривала. Или ножичком в глаз, а потом вынать его и через остатный глаз буржую показывать. А уж про всякие такие иголки под ногти, поджаривание пяток и тому прочее-десятое и говорить нечего. Настолько Харитина в добытии показаний успешной была, что у т. Малышева задача наипервейшая появилась по реквизициям т. Клементьеву перещеголять, поелику начальник ГубЧК т. Хохряков Павел Демидович ужо упрекать т. Малышева почал, что баба бабой, а работает на благо мировой революции куда лучше многих мужиков. С того и схватился так т. Малышев за бесценный опыт Федора Демьяновича, чтоб в грязь лицом не ударить.
Тем паче, подход т. Красного взаправду заметно сказался. Того же инженеришку-буржуя взять, жинке коего Федор Демьянович срамные губья к ляжкам подшил. В казарме, надо сказать, дратва напрочь ейные губья в клочья порвала, как без какого передыху с Зинулей десятками солдатский трудовой народ охальничал. Однако ж так на энто дело буржуй насмотрелся, что, как на второй день у т. Малышева очутился, то без всяких никаких напоминаний сразу показал, в каких таких местах у ихних богатых родичей всяки наворованные у трудового народа ценности захованы.
Однако ж еще лучше т. Красной отработал, как вдругорядь на допрос нового буржуя забрали, с табачных фабрикантов, а в егонном доме мамзели подходящего возраста не нашлось. Потому красноармейцы, к ЧК прикомандированные, вовсе соплюшку притащили 12-летнюю. Ранее по такой диспозиции соплюшку бы энту взад домой спровадили, а самого буржуйского выродка – к т. Клементьевой. Тут же Федор Демьянович предложил своих гнид на Харитину не переводить, а у себя табачного папаню на дочурке к революционному ногтю прижать. Как т. Красной детишку ощупал ознакомительно, то спереди токмо чуть вспухшие бугорки найти смог, а боле ничо у ней вырасти не успело. Может, кто еще и мог с того растеряться, но никоей статью не Федор Демьянович. Как буржуя привязали, т. Красной девчушку себе на колено посадил, по головке погладил и ласково-ласково начал:
– Как тя зовут-то? – та на отца глазенками стрельнула, однако ж тот кивнул успокоительно, чтоб меньше страха показывала и отвечала смелей.
– Глаша.
– Умничка, – опять по головке гладит. – А в боженьку веришь-то? Молишься?
– Молюсь.
– Хорошо молишься? – она опять на отца, тот уж давно головой мотает, чтоб не гуторила про “молюсь”, а соплюшка по-своему не поняла.
– Нет, мало. Тятенька потому корит.
– Однако зря корит, Глашенька. Революция трудового народа боженьку твоего отменила напрочь, нету его ноне.
– То есть как нету? – соплюха аж зенки растопырила.
С того вопроса не токмо т. Красной, но и т. Малышев брови наморщил. Мол, каков же контрреволюционный дух ейный гнида-папаня напускает, что детишка такой архипростейшей вещи не ведает?
– Вот так и нету. Был, да весь сплыл.
– Потому как боженька твой как есть архипервейший опиум для народа, – это уже т. Малышев добавил.
– Хочешь, Глашенька, глянуть, что у нас тут в красном угле? – Федор Демьянович буржуйской детишке занавеску кажет, которая с осьмушку кабинета застила.
– Иконы? – эта соплюха так-таки не поняла ничего и с надежой интересуется оттого.
– Навродь того, – ей т. Красной ответствует и медленно эдак занавесь вбок ведет. А сам притом не стока на Глашку зырит, как на папаню ейного. Потому как уж кто-кто, как ни он, знает архипрекрасно, что в красном угле хоронится.
А хоронится там заместо икон никаких вроде как Зинуля новая, о коей токмо что рассказывалось. То бишь тож срамные губья к ляжкам подшиты, да руки с ногами взашей подвязаны. Токмо разница вся, что Зинуля тут в таком виде непотребном хоть-таки на столе лежала, а нынчая мамзель на лампадном крюке висит. Да не за шею висит, ибо еще пора упокоиться революционным правосудием ей не настала, а за вервие, титьки обкручивающее. Да еще две разницы: что кляп у ей, и что под дратвой по срамному месту шнурок пропущен и к тому вервию принайтован, дабы под нужным углом прицела мамзеля висела – растопыренными бабскими прелестями не вниз сверкала, а в самую такую середку кабинета т. Малышева.
Висела она еще недолго – часиков пять токмо, однако титьки черно-фиолетовыми стали, да и выть она уж перестала, да и зенки вовсе закатились. Хоть почти и не было чего, чтоб было. Всего как ейный супруг, коего с утречка допрашивали, не токмо злодейски насчет золотишка молчал, но и такими дурными словесами рабоче-солдатскую революцию стал обзывать, еще когда его жинку токмо подшивать почили, что т. Малышев не сдержался и из собственноручного наградного нагана прямо в кабинете его в штаб Духонина отправил. Мамзеля с того в обморок выпала, да так глубоко, что обратно не впадала, пока четвертый по счету красноармеец с ней не потешился по-молодецки. Опосля ж ни на какие такие культурные вопросы не отвечала наотрез, токмо послед супруга так революционных чекистов поносила, что редкий ломовой извозчик таким макаром фигуристо выразиться сумеет. С того ей кляп и затыкнули.
Как т. Красной занавесь энту откупорил, а фабрикант туда вперворядь зыркнул, так у него не токмо зенки расширились, но и так челюсть отменно задрожала, что аж зубья застукали. И взгляда отвести не могет, уж на свойную соплюшку ноль внимания, фунт презрения, лишь на черные налитые титьки, да в разверстую бабью дырку зырит, как у ней там все нутро розовеет.
Федор же Демьянович тем временем маслица в огонь подливает:
– Хошь, твою дочурку рядком подвесим? В таком же видочке. Подшитой. Чтоб за компашку была, все ж веселей.
Соплюха, похоже, толком не поняла, что такое там висит, но страшно однако стало. Вот и заголосила на всю ивановскую, что не надо, и что пущай, мол, папенька ее защитит. А как тот защитить-то могет, ежели сам к стулу принайтован, да и ни словеса единого от такого зрелища вымолвить не в силах?
Тады т. Красной, дабы вовсе папаню с панталыку сбить, раздягаться Глаше энтой велит. А та так ревет ревмя, что и не слышит никак и ничего. Пришлось Федору Демьяновичу к оному делу самолично приступить. Однако ж, как платьишко с соплюхи содрал, да спереди в панталончики ладонь запустил и шебуршить там стал, пацанка вдруг в сторону отпрыгивает и криком так:
– Я сама! Сама! Только не трогайте, дяденька! Сама!
– Ну, сама, так сама, – т. Красной лыбится, поелику как сама, то оно еще архилучшей и интересней, да и контрреволюционного папаню-фабриканта наверняка крепче за печенки зацепит.
Девка со спервоначалу чулки с себя скатывает, пояс да исподнюю рубаху сымает, а послед умоляюще с Федора Демьяновича на т. Малышева зенки переводит, сосочки обеими ладошками прикрывает и краснеет, как рак переваренный – мол, может хватит, может достаточно, что она в одних панталончиках пред ними выставляется. Однако ж передовой отряд революционного пролетариата на то и передовой, чтоб на полпути не останавливаться, и всяко единожды начатое дело до победного конца доводить. Потому т. Красной к ней рукой потянулся, да за резинку схватился:
– Порточки-то скидавай. Аль помочь?
– Не надо, – шепчет и еще пуще краской заливается.
Однако ж решилась. В сторону чуток отвернулась, воздуха набрала и самолично штанцы сняла, но тут же ладошкой срамное место прикрывает.
Папаня ейный в то время весь бледный сидит, пот градом катится, а Федор Демьянович ей:
– Не по революционным правилам стоишь, Глашенька. При оной диспозиции положено передом к нам, а не к стенке. Поелику к стенке токмо пулю получать отворачиваются. И руки обе за голову поместить треба, а то кто подумать невзначай решит, что от нас в бабьем месте прячешь чего секретного.
Поспособствовало увещевание. Хоть и буржуйского воспитания девка, но не пропащая вовсе, а революционные истины они потому и правильны, что верны. Хучь африканскому эскимосу какому, хучь кому долдонь, а супротив троцкистско-ленинской революции в мировом масштабе никак никому не уперечить. Соплюха как буряк взбагровела, да слезы покатились, однако ж к чекистскому пролетариату всем пузом повернулась, да и ручки кверху прибрала. С того кожица у ней на ребрышках натянулась, и вовсе никаких подрастающих бабьих округлостей видно не стало, одни сосцы остренькие. В подмышках еще какая-такая-никакая поросль вьется, а вот под втянутым животиком почти как корова языком слизнула – токмо белесый пушок редкий и толстенько там. Понеже с младости разрез ейный никоим образом шерстью не загорожен остался, однако ж весь как есть сомкнут – соплюха так ляжки сжала, будто сама себя раздавить порешила.
Дале Федор Демьянович порешил форсаж с соплюхой не разводить покамест, а папаню ейного к работе употребить. Потому у девки интересуется, ведает ли та, каким таким макаром она в прошлом у свойной мамаши в пузе очутилась, и какое такое место папаня в работу употребил, дабы все как по-писаному свершилось. А девка на него токмо глядит испуганно, и видно, что ни бельмеса не понимает из такой речи заковыристой. Тыкает тогда т. Красной в мамзелю, на лампадном крюке висящую, и поясняет, что ежели папаня сумеет своей дочурке на подвешенной контрреволюционной гниде показать, что и куда запихивается для производства детей, то никакого такого подшивания на Глашеньке проводиться не будет. Токмо всякие иные действия для выяснения сущности – стала она уже буржуйской, аль нет еще. Тем паче, добавляет, что у гниды никаких таких препятствий к указанному действу не имеется, ибо дырка там донельзя нараспашку, а путем подшивки закрываться и не может никоим образом.
Со словами такими Федор Демьянович узлы на папане распутывает. Не всюду, конечно – от стула отвязывает, но руки-ноги не ослобоняет. Фабрикант энтот табачный понял, о чем разговор идет, потому как токмо в красный угол косится, даже встать не решается. А девка егонная токмо ладошки к ушам приложила – похоже, так там шумит, что ни слова не слышит, даж по сторонам зыркать перестала, в пол уставилась. Но как т. Малышев ей рявкнул, чтоб революционные команды слушала архивнимательнейше, так живо ладошки убрала. А слушать она должна была, как ей т. Красной приказывает папане помочь в деле ее же, то бишь Глашеньки, обучении, каким таким макаром дети производятся. Поелику ж соплюха так-таки и не поняла, что от ей хочут, то разъяснено ей было, чтоб портки с папани спустила, ибо руки у него связаны, и сам он того никак не могет. А папане Федор Демьянович говорит, дабы диспозицию менял и ближей к красному углу перемещался. Тот же сиднем сидел и никоим таким образом не реагировал, пока т. Красной его самолично со стула не сдернул, да коленом под зад не подтолкнул в единственно правильном направлении.
Соплюха же навряд ли знает, что у мужиков в энтом месте по диспозиции, а однако ж тотчас малиновым цветом налилась, как ей было велено портки с папани спустить. А как спустила, там такая тряпка-тряпкой висит, что никоим образом по назначению никуда не втыкнуть. Дочурка ж сперворядь на тряпицу энту вытаращилась, а опослед сразу глазенки зажмурила, и с-под их слезы покатились. Однако долго т. Красной ей нюни разводить не дал – сказал, чтоб по-семейному она папане подсобила, потому как коли не справится с поставленной задачей, то шить ее будут. Пояснил при том, что ей делать должно, дабы из висюльки скукоженной полноценный елдак образовался. Мол и пальчиками перебирай, и язычком поглаживай, и соси, как петушка базарного. Надо сказать, что и фабрикант контрреволюционный, хоть классового самосознания никакого, тож все как надо сообразил – никак не хотел дочку подшитой узреть. Потому сдавленно промямлил ей, чтоб все как велено делала, а сам зенки зажмурил, чтоб, небось, какие похабные буржуазные картинки вымысливать.
Девка жмуриться перестала, старается, а вокруг все ухохатываются, наблюдая, как голая соплюшка, о стыде всяком позабыв, ее же папане со спущенными портками французскую любовь делает.
Долго ли, коротко, однако ж помогло, евонный охальник в полной боеготовности в потолок уставился, с того пацанке сказано было орудие в нужную распростертую дырку втыкнуть. Даже ей пальцем показали, куда именно. Та ж дура-дурой, так и не поняла, что и зачем, но осторожно двумя пальчиками, аки аспида гремучего, батянин елдак взяла и в аккурат к висящему бабьему месту наклонила. И тут контрреволюционная сущность фабриканта энтого наружу вылезла – с таким напором он подшитую мамзель охальничать стал, что та аки балаганная карусель на багровых титьках закачалась. Аж такт словить сподобился, чтоб она от него вдаль не ускакивала.
А соплюшке еще спервоначала сказано было, что пальчики с батяниного оружья не убирала, дабы не токмо наглядно, но и на ощупь заценить, каким таким макаром дети производятся. И как оно пошло, так Глаша со всех силенок глазки вылупила, как папашкин охальник ныряет-выныривает. Вдругорядь и сама совместно с орудием семейным слегка в нутро подшитой мамзели пальчиками забиралась, это как у батяни глубоко втыкнуться получалось.
Как фабрикант застыл и напрягся, ей т. Малышев крикнул, чтоб вынала скорей и наблюдала, что там такое происходить будет. Послушалась девка, так ей тотчас батяня в глаз белую струю залепил, послед затем новую, и еще. Та елдак уж с испуга отпустила, вытирается, а ей Федор Демьянович назидательно поясняет, что с тех самых соплей дети и вылупливаются, мол, ты сейчас со свойного носа их цельные мильёны стерла. И опослед добавляет:
– Коль твой батяня оскоромился, тебе тож след. Чтоб самой прочувствовать, каково это – детишек стругать. Токмо мы для порядка какого сначала батяню твоего спросим – как он, приветствует оное дело, или наоборот, супротив.
И к контрреволюционной гниде обращается: мол, как он думает, что лучшей – из пацанки бабу натуральную распечатать, али срамные губья ей к ляжкам подшить. Мол, шорняжному мастерству научены, сам видишь. Тот со спущенными портками стоит и молчит как рыба, только отдыхивается, как дочку молофьей обстрелял.
– Ответа не слышу, – т. Красной ему и с-под голенища дратву с иголкой кажет.
Тот губу закусывает и токмо шепчет:
– Бабу.
– Нет уж, ты поподробней и попонятней скажи, коль хотишь, чтоб мы твойную девку бабьим премудростям обучили, – и еще Федор Демьянович добавляет, – коль сам такой бестолковый и не смог.
А тому деваться некуда, раз народно-революционным правосудием к стенке приперт. С того из себя выдавливает, что мол, лучше снасильничайте, нежели ребенка уродовать.
– Слышала? – это Федор Демьянович, на стул садясь, к Глаше повертывается и на свою мотню кивает. – Коль опыта с папаней набралась, давай расстегивай, да обсасывай.
Той уж деваться некуда, да и впрямь, не впервой. Таким вот макаром меж его колен примостилась, да к трудовому процессу приступила. Только лишь т. Красной, конечно, так устроился, чтоб никто кроме соплюхи его размеров крохотных лицезреть не смог. Но видать, на папане худо обучилась, потому как Федор Демьянович токмо морщился недовольно и никакого такого революционного подъема не испытывал. Морщился-морщился, а послед ее отстраняет, застегивается и на стол ей залезать велит:
– Довольно. Теперь свои недозрелые бабьи унутренности покажь трудовому народу – как там, стала дырка буржуйской, аль еще не вполне? Коль не вполне, то по-пролетарски перевоспитывать ее будем.
Короче, распялили соплюшку на столе, ноги ей в стороны развели. Папаню рядком выставили, чтоб лицезрейно наблюдение имел, каким таким макаром трудовой народ из пацанки бабу делает, и прошлись по ней все. Начиная с т. Малышева и кончая прикомандированными красноармейцами. А уж как она впервой в отключку вывалилась, а ей пощечины отвешивать стали, то буржуй недорезанный сам по себе, без понуканий каких нужные показания давать стал насчет скраденных у народа ценностей. Но хоть т. Малышев все слова записал аккуратно, процесс до самого завершения довели, пока все революционные собравшиеся в Глашину утробу не выплеснулись…
3. Ошмалья
Однако ж долго-коротко, но в самом Буржске главная часть супостатов выловлена была. И по большей части в расход пущена, дабы трудовому народу коммунистическое счастье наступило. Но тут новая напасть появилась: мелкобуржуйский деревенский элемент ни в какую не хотел зерно по продразверстке отдавать, а желание имел тайком им приторговывать. Голодно в городе стало, а отсталое народонаселение никак вразуметь не могло, что власть ради них старается, и что виноваты в том происки мировой буржуазии во главе с белочехами и Колчаком. Агитаторы агитировали, но плохо помогало, всякие контрреволюционные шепоты по Буржску поползли. С того ЧК начало летучие отряды ЧОН сформировывать и в разные концы губернии отсылать их, указав, чтоб без зерна не возвращаться.
А потому как Федор Демьянович архипламенным революционером себя показал, то один такой отряд чоновцев как раз под его начало отдан был. И сложилось так, что самым наипервейшим местом, куда отряд этот подался, было как раз родное село т. Красного – Ошмалья. Конечно, не само по себе так получилось, а вызвал Федора Демьяновича к себе начальник ГубЧК т. Хохряков Павел Демидович и указал ему, что коммунисты свои обещания исполняют. И коль было т. Красному обещано, что родину навестит, то так тому и быть, и, мол, собирайся в путь-дорогу. Тем паче и людишек там знаешь хорошо, и что где у кого заныкано быть может. Конечно, не одну Ошмалью т. Хохряков на Федора Демьяновича возложил, а весь Гаринский уезд, но любому слепому понятно, с какого такого места он свою работу почнет. Ну, да и сам т. Красной давненько об том мечтал, чтоб перед односельчанами не задрипанным парнишкой предстать, над которым все девки измывались, а самым главным начальником, который должен нести в старорежимные народные массы зажигательные слова товарища Троцкого. А т. Хохряков еше шуткнул т. Красному:
– Слышал, небось: “На Урале три дыры – Гари, Шаля, Таборы”. Так на тебе самая наипервейшая из них. Можешь там новые дыры во лбах мелкой буржуазии сверлить. А как в бабьем роду-племени все дыры от природы просверлены, так не тока сам, но и чоновцам дай попастись…
Хоть красноармейцы на конях лихих скакали, а слухи все одно оперед их бежали, еще с Кошая, а про Гари уж и гуторить неча. Едва запылил копытами на ошмальской околице славный революционный отряд, так осередь села ужо ждали их хлебом-солью. Хлебом-солью, а не вилами – известно откуда-то стало, что самый главный там не какой казачок засланный, коих в другие места губернии отрядили, а самый что ни на есть свойный Федька, его же все село знало, окромя разве что младенцев свеженародившихся. Ну, уж не Федька, ясно дело, а Федор Демьянович. А встречал т. Красного у церкви на самом косогоре над Пелымом хлебом-солью самолично батюшка Виктор, коий Федю двадцать семь годков назад и крестил. Тут надо сказать, что дочка отца Виктора – чернявая Танька, вовсе маленькая еще, чуть не первая над Федей зубоскальством занялась, как от пацанов узнала, что у него заместо мужского охальника токмо обрубок какой еле виден. Да с подружками дразнилки всякие на него выкрикивала. Потому т. Красной еще с самого спервоначала хотел над бессовестной Танькой революционное правосудие учинить. Тем паче прикинул, она как раз ноне в возраст должна бы войти. Огляделся окрест Федор Демьянович, а девки-то не приметил. Потому хлеб-соль не принял, понеже с коня не слез, а сразу к отцу Виктору обращается, да по-мирски, чтоб тот диспозицию нонешнюю уяснил:
– Гражданин Ташков, ты меня поповским мракобесием не агитируй, я сам кого хошь сагитирую. Лучше ответствуй, где Танька-то твоя? С чего не видать?
Батюшка куда-то по-берег рукой махает, а тут главная сплетница баба Аня к т. Красному подбирается:
– Не Танька она вовсе ноне, а Полинка получилась. И фамилие другое, – ему нашептывает. – Тока днесь свадьбу с Лешкой Поляченко сыграли.
– С Лешкой? – Федора Демьяновича в седле аж подбросило, как имя своего давнего недруга услыхал. Опосля, как чуток подостыл, спрашивает:
– Фамилие понятно, а с чего такого имя другое?
Баба Аня ему тогда и поясняет, что батюшка на венчанье свойной дочери так кровью Христовой причастился, что руки-ноги заплетаться стали, а голова вконец отказала. А уж ночь наступила, а ночи, мол, сам знаешь, какие у нас – вечные! С того, как в церковну метрику записывать стал, то что-то ему ангельское померещилось. И заместо Татьяны Полиной ее записал. А как уж протрезвел, не исправлять же. С того дела и получилось, что Танька в Польку перекрестилась.
– А тебя, Федя, – баба Аня добавляет, – мы все ждали. Что ослобонишь нас от оброка нонешнего. И Полина особь ждала. Вот написала сама, – рукой на собор машет. – Она у нас писательница ноне. Потому не серчай нас строго.
Тока тогда т. Красной глаз на церковь перевел. И вправду, спервой не заметил – сбоку там простыня висит, на ней буквы красные корявые:
а ниже:
– Баба Аня, – он ей, – ты б не совалась, куда не просят, – и отцу Виктору гаркает:
– Подай сюда Таньку с Лешкой!
Отец Виктор что-то служке шепнул, Авдотье. Та враз побегла в дальний Зеленецкий выползень вдоль Пелыма. А тем временем т. Красной по отряду распорядился – на группы по 2-3 бойца разбил и по дворам отправил телеги реквизировать, да амбары опустошать.
С полчаса прошло, не боле, как молодожены явились. Видать, нашептали им что-то, потому как вид у них был дворняг побитых. Да и то, уж по селу плач со стоном пошел от несознательной мелкой буржуазии. К Федору Демьяновичу подходят, еще издали кланяются в пояс. Потому как наслышаны были уже эти твари навозные, как в других местах чоновцы твердой рукой выполняют декреты Ленина-Троцкого. Да видно, Авдотья еще им по дороге все нынешнее местоположение втолковала.
– С вами обеими отдельный революционный разговор надо вести, – им т. Красной говорит и в попову избу тычком ведет.
Оттель всех изгоняет, окромя двух караульных, чтоб в случае чего поспешествовали – Ласло и Ружена, с коими боле всего сдружился в героическом походе с Буржска до Ошмальи. В горнице присаживается, молодоженов супротив себя ставит, конвой с винтовками у дверей. Таньку к себе пальцем манит, а как подходит, подол задирает, дабы наметанным чекистским взглядом заценить, что там у ей. А как под юбкой рубаха обнаружилась, то и ее вверх. Ничего контрреволюционного не обнаружил, ежели, конечно, панталоны с шелковыми лентами и буржуйскими оборочками не считать, в штанины коих фильдекосовые чулки вправлены. Танюха в краску, но не посмела ни перечить, ни в сторонку отпрыгивать. Тем паче, что как т. Красной ее отпустил, то Лешка за руку дернул, и парочка тотчас на колени бухнулась и в один голос заголосила, чтоб простил их архинаиненагляднейший Федор Демианович за грехи давние, поелику они токмо от несознательного малолетства были. И от непонимания сущего нонешнего революционного момента. На это т. Красной ему ответствует:
– Ты, Лешка, мне зубья-то не заговаривай. Покажь, како тако сокровище прихватил!
– Како сокровище? – ответствует тот в полной непонятке.
– А вот тако, – Федор Демьянович протянул руку к Танькиному горлу, но удержал себя и токмо верхнюю пуговку на кофте расстегнул. – Сам дале кажь.
– Все сделаем, тока не прикажи казнить, прикажи миловать, – за руки его схватили, Лешка за правую, Танька за левую и расцеловывать начали.
– Брысь, мразь буржуйская! – Федор Демьянович руки вырвал, да еще кулаком Лешку в нос звезданул. – Делай, что приказано!
– Таню… Полинка, вставай, – это муж свежеиспеченный ей, и сам с колен подымается, дале негнущимися граблями ей пуговки расстегает.
Под кофтой у ей белая полотняная рубаха обнаружилась – ее уж т. Красной снизу видал, но не опознал, что не какая обыденная домотканая каждодневка, а с приданого, кажись. Узорами обшитая, да с лифом. Хоть титьки и небольшие, под стать ейной худобе, но лиф так их стискивал и поднимал, что Федор Демьянович аж причмокнул, хоть уж кто-кто, а он в ЧК на заголенное бабье вусмерть насмотрелся. К тому ж рубаха-то у ей с вырезом глубоким, с того в вырезе этом поднятые титьки изгибами соприкасались почти. Хоть считай, буржуйское зрелище, однако ж, как т. Троцкий учил, победивший класс должен вникнуть во все лучшее, что в загнившем строе имелось. А полотно рубахи еще тонкое, сквозь него темные пятна светились, а осеред пятен сосцы торчали.
Полинка свежепоименованная тут взгляд т. Красного поймала, на темные пятна устремленный. Вспыхнула тотчас и руками рубашку загородила. А Лешка и не заметил ничего, он уже согнутый был, поелику, стащив юбку, под рубаху снизу забрался и со своей крали чулки скатывал. Опосля панталоны к низу с-под рубахи потянул, а как Танюха через них переступила, разогнулся, и за подол рубахи было взялся, чтоб ее стянуть. Но женушка внезапно застыдилась мелкобуржуазно, судорожно в рубаху вцепилась и поднять ее никоим образом не дает. Из глаз ручьем льет, а сама Федора Демьяновича умоляюще просит скрозь всхлипы, чтоб вовсе ее не позорил, поскольку тут, окромя их, еще, мол, красноармейцы у дверей стоят и на нее зырят, как здоровым пролетариатным мужикам и положено.
– Разговорчики в строю! – ей т. Красной ответствует, а потом проясняет, что без конвою при таком деле никак революционно-пролетарская диспозиция не позволяет. И добавляет – дуру-то надо в понятие ввести, – чтоб сама рубаху к пупу задрала и во все стороны покрутилась. Дабы не токмо они с Лешкой, но и солдаты революции могли заценить ейный зад и перед со всех таких сторон. А та, как в рубаху вцепилась, так и не соображает ничего вовсе, токмо ревмя ревет и с носа сопли распускает.
– Нагни ко мне ейную харю, – это Федор Демьянович к Лешке. А как тот так и сделал, то с размаху ей таку пощечину засадил, что аж отпечатка пальцев на щеке забелела. Танюха с того рев свой белужий сократила и обеими руками за пострадавшую щеку вцепилась.
– Это тебе наука, чтоб не прекословила старшим, – ей Федор Демьянович поясняет, а опослед Лешке говорит, что раз баба у того совсем дура, то чтоб он ей подол к ушам задрал и покрутил девку со всех сторон. Ну, Лешка разумнее оказался, а покуда Танюху вертел, т. Красной облапывал ее полегоньку.
Как снизу всласть ощупал, Лешке поясняет:
– Раненько ты ее в замужье взял. Коленки вострые, да на ляжках жирка не нагуляла. И пузо впалое. И задница худющая. Разве что на бабьем месте волосни полно, – а сам для разумения за эти курчавые волосья дергает, с чего Танюха повизгивает тихонько. Однако если с чекистской прямотой сказать, то вовсе токмо не кожа и кости на девке были, худосочности никакой не наблюдалось, жирок тоже в самых таких бабьих местах присутствовал. А это Федор Демьянович говорил, чтоб девку побольнее уколоть, да и мужа свежеиспеченного в неудобство ввести, что не токмо Полинку его как лошадь обсусоливают, но и женскими статьями ейными недовольны.
– Рубаху сама скинешь, аль еще по морде врезать? – т. Красной выяснять продолжает. Та кивает и лямки с плеч сдергивает, с чего последнее исподнее на пол падает. Однако ж по мелкобуржуйскому непониманию революционной ситуации руками загораживается – и титьки и волосню под пузом.
– Руки за голову и покажься во всей красе, – опять Федору Демьяновичу командовать приходится. – Все ж капусты мало трескала, титьки не наела, – Лешке сообщает. – Теперь к ним повертывайся, чтоб революционный пролетариат на тебя взглянуть смог, – на солдат кивает.
Ну, деваться Танюхе уж некуда, все как есть исполняет. Однако ж не так любопытно было т. Красному гольную Таньку оглядывать, как чтоб она с Лешкой заслуженное революционное наказание понесли за поступки стародавние. Потому говорит Лешке, чтоб тож до гольного состояния раздягался. Как тот выполнил, вдругорядь командует, чтоб давешнюю свадьбу изобразили, и нараспев громко:
– Го-орь-ко, – да Ружену и Ласло рукой машет, чтоб подхватили.
Те лыбятся, подтягивают, а Лешка с Полькой по приказу такому заобнялись и целуются взасос. Так долго сосались, что Федору Демьяновичу надоело. Тем паче видит, что охальник у Лешки так набряк, что чуть пузо наскрозь Таньке не протыкает. С того и говорит, чтоб уже хватит, и пора брачную ночь изображать. Те, друг дружку не отпуская, к кровати было двинулись, однако ж т. Красной такое дело категорически пресек и приказывает, чтоб Полька свеженазванная на пол на четыре точки становилась, а Лешке, чтоб покрыл ее, как бык корову. И чтоб Танька при том, как корова всамдельная, «му-у-у» говорила.
Устроилась та на полу, развела ноги, прогнулась, а как Лешка засадил ей, то замычала согласно полученным указаниям. Притом очень похоже, недаром в Ошмалье всю жизнь прожила, а не в Питере каком или, на худой конец, в Буржске губернском.
– Коль ты корова, – ей т. Красной говорит, – а течки нету, то отползай от быка твойного, по горнице круги кружи, да мычать не забывай, – а Лешке добавляет, чтоб тот за ней гнался и приходовал энту корову.
Так и сделали, однако плохо у них получается – друг дружке в движения не попадают, чуть не каждый раз Лешка с нее вываливается, а опосля догонять должон и в другорядье засовывать. А как толком засунешь, как Танька по горнице ползет? Однако ж спектакля редкостная получилась – Танька мукает, со стыдобища вся красная, Лешка тож красный с напряга, поелику с мокрым торчащим естеством ее догнать и пристроиться пытается, а т. Красной с красноармейцами так угорают, что за животы держатся. К тому ж хоть титьки у Таньки небольшие, но при Лешкиных толчках, как тот в бабье место попадает, то болтаются, как вымя коровье.
Как пару кругов они по горнице нарезали, так Федор Демьянович к себе подзывает сцепленную мелкобуржуазную парочку и к Таньке обращается:
– Дудушку, – говорит, – мою доставай, в пасть сувай, да соси аки петушка сахарного. Коль в девичестве насмехалась, что как мышовый, да на треть мизинца, на вкус нонче опробуй. Однако и про краля не забывай, задом верти, да подмахивай, – а чтоб лучше в разумение пришла, за титьки ее мацает, да к своей мошне подтягивает.
Поморщилась Танька, унюхав запах кисло-немытый, а т. Красного это вовсе уж в революционное неистовство привело, поскольку права никакого не имеет несознательная мелкая буржуазия брезгливо пренебрегать архинастоящими солдатами пролетарской революции. С того одну руку от титек ейных оторвал и на горло возложил. Да и зажимать стал дыхалку ей, чтоб воспитать в дуре правильное понимание передовой ситуации. Та хрипит, да в мотню Федора Демьяновича тычется, поелику Лешка пихать ее не перестает, понимая свой долг перед мировой революцией во всем мире. А как вовсе с подхлебами захрипела, так т. Красной титьку со всей силы сжал, на себя потянул и в горло опорожнился.
На спинку Федор Демьянович откинулся, девку в пузо ногой пихает в сторону и революционную диспозицию обозревает. Полька новонареченная с глазами выпученными еще хрипит, кашляет, да никак отдышаться не может, а с подбородка у ней жирная белая капля свисает. При том со стороны на сторону качается – кажись, не соображает уж ничего вовсе. А тем паче Лешка еще с заду все наяривает ее, хоть, похоже, недолго ему осталось – так за бока свою женушку прихватил, что пальцы с напряга побелели. Ласло с Руженом же, у двери стоящие, с такой спектакли трехлинеечки к стенке прислонили и себе промеж ног галифе теребят. Чувствуется, что приспичило уже бойцам революции.
Потому решил т. Красной картинку сменить – все ж таки чоновцы куда ценнее для трудового революционного народа, нежели крестьянство обуржуазившееся. С того и положено им поболе. Ну, Лешке что говорить бесполезно, как он вот-вот в детородную утробу выплеснуться должен. Оттого красноармейцам говорит Федор Демьянович, чтоб располовинили парочку сцепившуюся и самолично Лешку в чувства опохмеляет – пару пощечин ему навешивает. А Танька тем временем носом в пол уткнулась, как муженька с нее сорвали, да подвывает тихонько и задом подергивает остаточно. А зад этот свой дебелый как был отклячен, так и оставила кверху оттопыренным, да с коленками разведенными, с того меж половинок с-под черных курчавых зарослей мокрая розовизна прямо на чоновцев блещет, да бабьим запахом оттель остро сквозит на всю горницу.
А как у Лешки глаза размутнелись, и он соображать стал, то приказывает ему т. Красной, чтоб свое сокровище с полу поднял, под ручку взял, да чинно-благородно к кровати повел. Опять-таки вдругорядная спектакля хорошая, как они шли – у Таньки-Польки голова набок к плечу падает, да на ногах девка толком не стоит, а у Лешки наоборот вовсе. Так стоит, что подергивается, да соком исходит, а при каждом шаге то налево, то направо клонится.
По команде на кровать Лешка ее спиной ложит, а она тут, видно, очухалась немного – по сторонам глянула, да не считая Лешки, троих мужиков узрела. Потом по себе рукой провела, что голье гольем валяется, покраснела, губу закусила и сдуру застеснялась враз, одной рукой титьки прикрыла, а другой – свою волосню, будто оперед тем бесстыдно не охальничала оперед всеми. А Лешка-то сдуру решил, что ему позволено будет вдругорядь со своей женушкой валандаться, поелику перед самым концом его с нее сдернули, потому решил на нее забраться. Тут она было сама ноги раздвинула, чтоб кралю удобней, однако архисправедливейшее революционное правосудие в лице Федора Демьяновича повелело ему у кровати в головах встать, за Танькины ноги схватиться, и их в стороны и кверху закорячить, чтоб дале никаких помех трудовому народу в этом деле не создавать.
Как перед всеми мокрое Танькино междуножье открылось, та сызнова ладонями загородилась и от стыдобищи замычала, хоть в корову уж с полчаса перестала играть, а Лешка, хоть ноги и не посмел отпустить, но Христом-богом взмолился, чтоб не позорили их. Однако революционное правосудие назад не отступает. Потому Ласло рассупонился и на девку забрался, но не попал сразу – Лешка так высоко свойной женушке ноги задрал, что снизу решительное несоответствие получилось. Солдатик было вниз руку протиснул, чтоб подправить положение, однако т. Красной распорядился, чтоб Лешка ноги отпустил, собственноручно за чоновский елдак взялся и в бабье место его направил. Тот то сбоку руку запихивает, то с заду заходит, а никак не разберет, где у нее дырка нужная. Получилось, только когда двумя руками стал – одной Танькино охальство нащупывает, а другой революционный елдак в него втыкивает. А у самого естество в потолок смотрит, потому такая спектакля, что Федор Демьянович с Руженом угорают вусмерть.
Как Ласло Таньку качать стал, Лешка отвернулся было, но т. Красной велел ему во все зыркала наблюдать, какое такое наказание бывает за то, что революционера в детстве обижают, понежь еще несознательные. А сам к Таньке подошел еще, за сосок дергает и приговаривает, что знай, мол, народное правосудие. К тому ж вторую титьку велел Лешке мацать, чтоб уж точно никуда не делся и воочию видал, какова его женушка, поколь трясется под другими мужиками.
Ласло отстрелялся с рыком, его Ружен сменил на боевом посту, а Федор Демьянович совместно с назидательными речами тогда Таньку еще придушивать помаленьку стал. А с хрипов ейных в нем опять революционное желание взыгрывать стало. Потому, как и Ружен с нее слез, то прям на кровати на четыре точки ее выставил. Чоновцы-то уже галифе натянули, да ремни с пуговицами застегнули, потому помогли с удовольствием. Похлопывают девку то по титькам, то по заду, то по пузу, что, мол, достойно революции послужила. Однако ж, как т. Красной установил ее в нужное положение, да глянул на то место, которое пользовать порешил, то уж на что ко всему привычен, но брезгливость сыграла. Вся утроба раскрыта, но не розовая, как спервоначала имелось, а багровая, да набухшая. Волосня уж не курчавится вольно, а слиплась, с нее на ляжки мутные белые подтеки сползают, как сопли какие. Ну, а дух бабий уж вообще на всю горницу в нос шибает. Глянул на такое Федор Демьянович и к Лешке обращается:
– Видал, как кобели сучек нализывают? – тот что к чему не разумеет, но кивает согласительно. – Вот и приведи свою Польку в вид божеский, чтоб революционное воспитание продолжить, – и в самую распахнутую середку срамного места пальцем тычет.
Лешка давно уж уразумел, что прекословить нельзя ни при каком таком случае, да и Авдотья, видать, еще по дороге нашептала ему, что нужно. Потому без всякого буржуазного сопротивления промеж Полькиных ног присел и языком по ейным организмам шерудить почал. Только отдыхивается шумно, как, чтоб вылизать получше, самым носом вглубь забирается, где дышать нечем. Как все как есть облизал, да оторвался, т. Красной ему же назидательно указал, что с самого бабьего распахнутого нутра капля молофьи выглядывает. И что коли не достаешь, то высоси, мол.
Ну, а как вся Танькина утроба дочиста заблестела, то уж Федор Демьянович Лешку с кровати согнал, и сам к ней пристроился, дабы затушить свой революционный голод и чекистское правосознание. Причем, хоть и орган не особо большой, только на капельку внутрь пролазил, но по проторенной дорожке туда-сюда хорошо пошло. Тем паче девку выгнул и за шею схватил. А как та вовсе хрипеть стала, то и успешной артподготовкой ее наградить сподобился.
Однако что примечательно, Лешка будто пламенных речей т.т. Троцкого и Радека наслушался вдосталь – даже своим мелкобуржуазным нутром чуял, что народно-пролетарское наказание потому правильно, что оно верно! Потому как от нализывания, да спектаклей, что его Польку трое мужиков приходовали, нисколько у него елдак не просел. С того, как т. Красной отдышался чуток, самолично Таньку на пол спихнул, да приказал, чтоб опять на корточках мукала, а чтоб Лешка сзади покрывал ее. Сам же распоясался и ремнем их охаживать – то Польку снизу по титькам, то Лешку по заду и спине. Но гонит их не по горнице кругами, как ранее, а через крыльцо и двор на самый такой заглавный косогор над Пелымом, чтоб вся сельская общественность воочию узрела, каким позорным столбом мировой истории народная власть ослушников наказывает.
Так и потянулись – спервоначально на карачках гольная Танька с титьками болтающимися, да мумукающая от каждого совокупительного толчка Лешки, который за ней на коленках ползет, но умудряется не отрываться никак. По бокам Ласло с Руженом, а позади Федор Демьянович, стегающий ремнем бесстыдную парочку, да детские дразнилки напоминающий: «Это тебе за Красныша», «Это за проходимца», «А это за крокодила».
Хоть народ чуток по подворьям разошелся, но еще много имеется, и во все глаза на эту спектаклю уставились. Тут еще т. Красной плакат на церкви увидел, опередь парочки подошел, Танькину голову за волосья приподнял и ей в лицо:
– Мож с такой науки еще чего такого передового напишешь, чтоб несознательное крестьянство дружно левой-правой маршировало на сторону пролетариата и мировой революции во всем мире.
Федора Демьяновича чоновцы окружили, докладывают, что лишь шесть-семь мешков зерна набрали, и то неполных, все по схронам заховано. С того рассерчал т. Красной и приказывает всему селу тут на косогоре собраться, а ему стол из поповского дома вынести. На него забирается и громко во все горло пламенную речь произносит о мужественной борьбе трудового народа против засилья Антанты, Чемберлена и зловредной буржуазии во главе с Колчаком. И чтоб эту многоглавую контрреволюционную гидру преодолеть, передовым трудящимся должно быть живота своего не жалко, а никак не зерна, которое заместо прокорма пролетариата за зиму все одно вполовину свиньям пойдет, а вполовину и вовсе сгниет от мелкобуржуазной несознательности. Слушать-то его сельчане слушают внимательно, однако хлеб отдать никакой готовности не изъявляют. Более того, спервоначалу шепота пошли, а следом и громкие голоса враждебные: дескать, самим есть нечего, а уж посевное зерно и вовсе отдавать городским шалопаям нипочем не будем. И что, мол, ты, Федя, над Полинкой с Лешкой потешился вдосталь, никто тебе на то слово поперек не перечил, а на том отпусти село с миром.
Однако не на того напали! Настоящие архичеловеки – чекисты-большевики просто так руки не опускают, даже если село как есть родное, и он тут чуть не всех поголовно знает. Живехонько т. Красной со стола спрыгнул, да с подмогой чоновцев всех молодух, да пацанок из толпы вперед вытянул. А потом громко им командует:
– Раздягайсь до голья! – а красноармейцам другую команду – чтоб мелобуржуазную несознательную толпу на прицел взяли.
Все ж таки дядя Архип, известный сердоболец, вперед чуть ни с кулаками на Федор Демьяновича выскочил. Но вот, как его на месте зараз из трехлинейки порешили, поживей дело пошло, хоть и не без ропота. Пришлось даже пару девок штыком кольнуть: исподние рубашонки сымать не хотели.
Как разделись все, т. Красной окинул их соколиным взглядом и приказал своим бойцам заместо пастухов гнать это стадо в ивняк на Еланскую старицу, чтоб они там зубами, да ногтями прутьев вдосталь наломали. Однако предупредил строго, чтоб девиц мацать-то мацали, но боле ни-ни, поскольку все еще надеялся, что не так уж глубоко его односельчане погрузились в гнилое болото буржуазного империализма, что сумеет их переломить на сторону пролетарской революции во всем мире. Как девки под охраной ушли, вдругорядь на стол забирается и опять-таки вразумить мужиков пытается. Доводит до них, что токмо от сердца доброго и пламенного так их уговаривает долго, а ежели не согласятся на добровольное сотрудничество, то пущай на себя пеняют. Поскольку рабоче-крестьянская власть хоть и болеет всей душой за трудовой народ и сознательное крестьянство, но когда надо, может быть суровой и беспощадной к врагам революции. Но им хоть кол на голове теши, ни одна живая душа не восприняла сердечным чувством всю неизбежность победы пролетариата.
К тому времени, как закончил Федор Демьянович свою речь, стадо вернулось. У солдат революции галифе топорщатся, а девки все как одна красные, всякие места на телесах потирают, да у многих на титьках, пузах и задах пятна проступают – то в форме пятерни, то в форме щипков. Но долго им т. Красной не дал прохлаждаться, да синяки потирать. Строем их поставил и командует:
– На первый-второй рас-счи-тайсь!
Дуры дурами, а поняли, что от них требуется. Одну половину он на карачки перед деревенскими выстроил, а второй приказал прутья взять и сечь своих подружек. А кто плохо сек, тех местами с первым отрядом менял. Как у трех девиц прутья отобрал и их на четыре точки заместо наказуемых выставил, лучшей дело пошло. И спектакля получилась очень даже задушевная. Откоряченные зады как на картинке какой торчат, с-под них у большинства – тех, кто в возраст вошел – поросль курчавится, а по этим задам другие девки ивовыми прутами и лупят со всей силы. С того одни визжат, как свиньи на убое, другие пыхтят с напряженья и с каждым ударом титьками трясут.
Однако ж народная власть завсегда сострадает простым труженикам. С того, как у всех на задницах юшка выступила, скомандовал Федор Демьянович прекратить экзекуцию и опять строем встать. Вслед Феклу за титьку схватил – у ней самые большие на первый взгляд показались, – вперед выволок и Феклиного мужа Сидора пальчиком манит:
– Гуторь, где схрон!
Тот на колени бухается, мол, пощади, батюшка Федор Демианович, но нету ничего такого, мол, сами не знаем, как зиму перезимуем. Ну, тут к бабке ходить не надо, что врет, поелику при нарезке ему чуть не самый больший кусок выпал во всем селе.
– Брехать-то не надо чего попадя, – ему т. Красной ответствует, Феклу к нему спина к спине прислоняет, ей руки назад заводит и на егонном животе вместе связывает. И говорит Сидору, чтоб тот на колени встал, нагнулся и руками в землю-матушку уперся. Вслед за тем Феклу за титьку треплет, ей одну ногу задирает, по причинной мохнатке похлопывает и к своим чоновцам обращается – кто первый прилюдное наказание выполнит. Наипервейшим Андреас вызвался, здоровый такой бугай, т. Красной для простоты Андрюхой его звал, поскольку его заместителем по отряду числился. Вразвалку подошел неторопливо, рассупонился, вторую ногу Фекле приподнял и с первого раза, без прицелки всякой в нужное место попал. Да так ее пихать стал, что Сидор с каждого толчка дергается, чуть не падает. Вслед ее еще за обе титьки ухватил, и давай на себя натягивать. А как подпирать Андрюху стало, струмент свой вытащил, к парочке спереди подошел, прицелился и весь свой пролетарский заряд прямым попаданием Сидору в харю спустил.
Федор же Демьянович в то самое время у Сидора дознается, в какое такое место тот свое зерно сховал. Тот молчит, хоть слезы с носа в землю капают – нелегко управиться, как твою родную жинку прилюдно насильничают, а ты хребтом каждое ихнее движение чуешь. А как Андреас всю морду Сидору молофьей залил, вдругорядь т. Красной интересуется:
– Нового кого пригласить, аль покаешься перед лицом мировой революции?
Не выдержал тогда Сидор, правильно понял текущий исторический момент, о котором так долго говорили большевики. Отвечает хрипло:
– Почто так куражишься? За сенником схрон. Сам покажу. Токмо не позорь боле.
Андрюха с ними пошел, и еще Ружен вызвался, а Фекле в назидание прочей мелкой буржуазии одеться не разрешили, так и пошла она по селу к дому в чем мать родила, токмо ладошками прикрываясь. А на нее мальчишки деревенские пялятся – с косогора-то мужики их прогнали, но далеко не убежали, окрест были.
Опослед Сидора с Феклой живее дело пошло. Уж не по одной девке, а по двое-трое Федор Демьянович из скучковавшихся гольных баб выдергивал. Сперворядь самолично им титьки с задами и срамными местами общупывал вдоль, да поперек, и придушивал слегка. Вслед на муженька укладывал, или на папаню, коль еще в девицах ходила. А чоновцы подряд, друг на дружку глядучи, их оприходывали. Когда по одной, когда менялись, от одного четвероногого и четверорукого агрегата к другому переходя. Разве что с Матвеем никто не менялся – еще в походе он проболтался, что в каком-то старорежимном борделе дурную болезнь подцепил, потому опосля него никто в бабу не совался.
Мужики ошмальские уже на попятную пошли, согласны были что хочешь открыть, чтоб спектаклю эту застопорить, но т. Красной проявил настоящую большевистскую стойкость и чекистскую неподкупность. Сказал, что раз вы спервоначала не захотели перед народной властью повиниться, то молодухи все, как одна, должны быть революцией оприходованы. Тем паче, при коммунизме, который вот-вот наступить должен, все бабы общими будут, поскольку частная собственность отныне и вовеки веков отменяется напрочь.
Правда, не сразу на попятную мужики ошмальские пошли, а как с пацанкой шести-семи лет случай получился, хоть кто такая, спервоначалу т. Красной и не знал вовсе по ее малолетству. Она на папашке своем лежала, на Епифане, а ее как раз Ласло распечатывал. Да так крепко распечатал, что она отцу весь зад кровью запаскудила, а потом в крике отошла. Епифан, как дошло, что преставилась кровиночка, в буржуйской злобе на Ласло кинулся, пришлось в расход пустить.
Вот таким макаром только с Ошмальи послал Федор Демьянович в Буржск цельный обоз зерна. Да и по другим гаринским селам да деревням не хужей сработал. Хоть там уж и не церемонился вовсе, как в родной Ошмалье, через одного в штаб Духонина отправлял. И с женским полом тоже не так – чекистскую суровость применял вовсю. Что трудовым солдатским елдакам работа нашлась, это само собой. Но и дратву в ход пускал, как в Буржске. А вспомнив опыт дальнего Питера, и звезды коммунистические рисовал, и титьки отрезал, и пузы вспарывал. Но по результатам отряд т. Красного на первом месте оказался, даже т. Клементьеву опередил. За это т. Хохряков ему особую благодарность по всему ГубЧК объявил…
Но вот самый опослед грустный очень. Временно в Буржске контрреволюция победила, хоть и ненадолго. Вошли в губернию колчаковцы, белочехи и прочее последнее отребье. Вошли и начали уничтожать все завоевания трудового народа. Но не токмо завоевания, самому народу тож несладко пришлось. А в самый наиперед этот буржуазный сброд к стенке поставил почти что всех героев пролетариата, о которых тут с такой любовью живописалось. Средь них и т. Красного. Уж как ни умолял Федор Демьянович ихнего прапора, что ненароком и по случайности к большевикам подался, да на колени бухался, да сапоги ему целовал, а не помогло, злодейски буржуйский выродок шлепнул пламенного чекиста. Всю свою геройскую жизнь без остатка положил он на алтарь мировой революции…
На том и конец повести о Настоящем Архичеловеке.
0 коммент.:
Отправить комментарий
Комментировать...